Вечная любовная дуэль!
Нет, блин, слов.
Катаев был отличный писатель и временами вел себя как неплохой человек, хотя случалось ему и врать, и предавать друзей, и предавать себя, что ничем не лучше.
Но в том, что происходило в этот вечер с Маяковским, он либо ничего не понял — либо это понимание от читателя скрыл. Ибо иначе ему пришлось бы сознаваться в том, что он был на стороне подначивающих «молодых львов»; что он сам трунил над Маяковским несколько свысока, потому что всю жизнь смотрел на него снизу вверх, а теперь «Квадратура круга» имела успех, а «Баня» не имела.
«Валя, вы жопа», как сказал ему Булгаков 25 мая 1939 года, когда провалилась уже собственная катаевская пьеса «Шел солдат с фронта».
Страшно подумать, сколько помоев будет вылито на эту книгу, — того не учел, этого не изучил, на такого-то не сослался. Наизусть знаю, что будут говорить: что это и не биография, и не наука; что автор не сидел в архивах (это его, автора, личное дело, не справки же мне предъявлять из этих архивов!), что нет научной методологии, да мало ли! Все это предсказуемо и пишется с единственным расчетом (не для читателя же): испортить настроение автору. Но автор к таким вещам устойчив. Жизнь Маяковского, его сочинения, связи и письма исследованы, пересчитаны, расписаны по минутам. А теперь надо попытаться наконец понять: что это такое было?
Потому что, как сказал мой любимый историк и мыслитель Александр Эткинд, «наука не в том, чтобы знать день рождения Лолиты и обсуждать фертильность Пиковой Дамы. Наука в том, чтобы объяснить, почему нам вообще до всего до этого есть дело».
Самоубийство Бога — чрезвычайно устойчивый сюжет в мировой литературе, он имманентен человечеству, без него никак. Маяковский был Христом русской революции, а точнее — тринадцатым ее апостолом, самым верным и самым несчастным. Христос не сводится к тому, что он говорил, и к тому, что он делал. Его слова, часто противоречащие друг другу, и действия, часто противоречащие словам, образуют сложный синтез. Он не просто говорил и действовал; он — был, и в этом главная его задача. Маяковский был главным апостолом новой эпохи, и что же он должен был означать? В чем заключалась его благая весть?
В том, что жизнь не имеет никакой цены; жизнь — не то, что тебе дано, а то, во что ты это превратил.
Никакая любовь не вечна и не может быть смыслом. Любовь может быть служением, но тогда от любых надежд на личное счастье надо отказаться.
Человек рожден преобразовывать мир, а не консервировать его.
Ну и так далее. Что я буду пересказывать? У него все написано, суть не в словах, а в интонации, в голосе, в воздухе: читайте, завидуйте.
Забыл уже, когда был влюблен. Но клянусь вам, такое было.
После «Бани» многие потирали руки: провал, какой провал! (Допускаю, что Зощенко — единственный из всех, кто это повторял без наслаждения, — ценил и жалел Маяковского по-настоящему; хотя как раз его-то, с его безупречным вкусом, человеческим тактом и вечной жалостью к маленькому человеку, многое в поведении Маяковского могло коробить.) Но знать бы им всем, фиксировавшим его провалы, — что они готовят ему безупречный последний выход, главный триумф! «У меня выходов нет» — видимо, именно эту фразу имел в виду Крученых, сочиняя мемуар «Наш выход». Выход футуриста — всегда на сцену. Когда жить нельзя — можно устроить последний перформанс.
Безусловно, Маяковский в последние месяцы не выходил из тяжелой депрессии; но он как никто, — а может быть, единственный из всех, — понимал, как сейчас эта депрессия разрешится. Как оглушительно он с ней покончит — поскольку покончить с собой и значит покончить с ней. Только он знал, какой манифест отказа от жизни готовит он в конце: долго отсекая все варианты, любые пути к спасению, — оборвет наконец и последнюю нить, связывающую его с этим невыносимым грузом, с ужасом быта, с унижениями приспособленчества. Долой жизнь. Мысль, которую он втайне лелеял, на глазах обретала плоть. И нельзя допустить, чтобы в конце он не торжествовал.
А больше в самом деле ни на кого уже ничто не действует. Другого искусства они уже не понимают. Только пистолетом.
Наш выход.
И Крученых в день его самоубийства ораторствовал с фонарной тумбы — почувствовал возвращение стиля.
Дальнейшее опять знает только Полонская.
«Мы условились, что Владимир Владимирович заедет за мной в 8 утра.
Потом он все-таки сказал Яншину, что ему необходимо с ним завтра говорить, и мы расстались.
Это было уже 14 апреля.
Утром Владимир Владимирович заехал в 8 1/2, заехал на такси, так как у его шофера был выходной день. Выглядел Владимир Владимирович очень плохо.
Был яркий, солнечный, замечательный апрельский день. Совсем весна.
— Как хорошо, — сказала я. — Смотри, какое солнце. Неужели сегодня опять у тебя вчерашние глупые мысли. Давай бросим все это, забудем… Даешь слово?
Он ответил:
— Солнце я не замечаю, мне не до него сейчас. А глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела. Впрочем, обо всем поговорим дома.
Я сказала, что у меня в 10 1/2 репетиция с Немировичем-Данченко, очень важная, что я не смогу опоздать ни на минуту. Приехали на Лубянку, и он велел такси ждать.
Его очень расстроило, что я опять тороплюсь. Он стал нервничать, сказал:
— Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
Он запер дверь и положил ключ в карман. Он был так взволнован, что не заметил, что не снял пальто и шляпу.
Я сидела на диване. Он сел около меня на пол и плакал. Я сняла с него пальто и шляпу, гладила его по голове, старалась всячески успокоить.
Раздался стук в дверь — это книгоноша принес Владимиру Владимировичу книги (собрание сочинений Ленина). Книгоноша, очевидно увидев, в какую минуту он пришел, свалил книги на тахту и убежал.
Владимир Владимирович быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтобы я с этой же минуты, без всяких объяснений с Яншиным, осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры — нелепость, говорил он. Я должна бросить театр немедленно же. Сегодня на репетицию мне идти не нужно. Он сам зайдет в театр и скажет, что я больше не приду. Театр не погибнет от моего отсутствия. И с Яншиным он объяснится сам, а меня больше к нему не пустит.
Вот он сейчас запрет меня в этой комнате, а сам отправится в театр, потом купит все, что мне нужно для жизни здесь. Я буду иметь все решительно, что имела дома. Я не должна пугаться ухода из театра. Он своим отношением заставит меня забыть театр. Вся моя жизнь, начиная от самых серьезных сторон ее и кончая складкой на чулке, будет для него предметом неустанного внимания.