И она, в свою очередь, уехала в Петроград.
«Бедная Коллонтай, — писал француз Жак Садуль, — она безумно влюблена в своего прекрасного Дыбенко и совершает в последнее время одну нелепость за другой… Она отчаянно кинулась в оппозицию…»
Только что назначенный председателем революционного трибунала Николай Крыленко потребовал арестовать Дыбенко, а заодно и Коллонтай.
Ядовитая Зинаида Гиппиус записала в дневнике: «Дыбенко пошел на Крыленко, а Крыленко на Дыбенко, они друг друга арестовывают, и Коллонтайка, отставная Дыбенкина жена, тоже здесь путается…»
Члены ЦК требовали судить Дыбенко и Коллонтай как дезертиров. Арманд Хаммер пишет, что Ленин нашел остроумный выход: «На заседании Центрального комитета партии, посвященном этому вопросу, Ленин подождал, пока все выскажутся, и затем спокойно сказал:
— Вы правы, товарищи. Это очень серьезное нарушение. Я лично считаю, что расстрел будет для них недостаточным наказанием. Поэтому я предлагаю приговорить их к верности друг другу в течение пяти лет.
Доброта сердца Коллонтай была хорошо известна, да и Дыбенко недаром заслужил репутацию победителя женских сердец. Комитет встретил предложение Ленина взрывом хохота, и на этом инцидент был исчерпан. Но говорили, что Коллонтай так никогда и не простила этого Ленину».
Владимир Ильич не хотел ссориться с человеком, популярным среди матросов. Поэтому из Москвы дали знать, что Дыбенко и Коллонтай ничего не грозит. И Дыбенко приехал на суд, который проходил в Гатчине.
Павел Ефимович не признал себя виновным в сдаче Нарвы. Он уверенно говорил суду:
— Я не боюсь приговора надо мной, я боюсь приговора над Октябрьской революцией, над теми завоеваниями, которые добыты дорогой ценой пролетарской крови… Нельзя допустить сведения личных счетов и устранения должностного лица, несогласного с политикой большинства в правительстве… Нарком должен быть избавлен от сведения счетов с ним путем доносов и наветов. Крыленко пачкает мое имя до суда на митингах и в газетах… Во время революции нет установленных норм. Все мы чего-то нарушали!.. Говорят, я спаивал отряд. А я как нарком отказывал в спирте судовым командирам. Мы, матросы, шли умирать в защиту революции, когда в Смольном царила паника и растерянность…
Дыбенко говорил, что его действия — «красный террор» и он действовал на основании декрета Совнаркома «Социалистическое отечество в опасности!», который разрешал расстреливать врагов.
Крыленко ответил:
— Есть террор, вызываемый политической необходимостью, и террор ненужный — бессмысленно жестокого человека. Нельзя называть «красным террором» ничем не оправдываемые убийства, пятнающие революцию.
Семнадцатого мая 1918 года суд оправдал Дыбенко. В приговоре говорилось: перед ним поставили такие сложные задачи, как «прорыв к Ревелю и Нарве, к решению которых он, не будучи военным специалистом, совершенно не был подготовлен…».
Моряки вынесли его из зала суда на руках. Дыбенко на радостях загулял. К великому огорчению Коллонтай, уехал сначала в Москву, потом в Орел, к брату. А позднее пустился в совершенно авантюристическое предприятие: с документами на чужое имя отправился в Крым для нелегальной работы. Это было сделано в надежде заслужить прощение. ЦК еще в апреле исключил его из партии. Впрочем, партбилет ему вскоре вернут, восстановив партийный стаж с 1912 года.
Трудно было найти человека, менее подходящего для подпольной работы. Приметного, шумного Павла Ефимовича, не привыкшего сдерживать себя и не знающего, что такое конспирация, быстро арестовали. Он сидел в тюрьме в Севастополе. Товарищи вновь не бросили его в беде. Через месяц Совнарком сложным путем договорился об обмене Дыбенко на нескольких пленных немецких офицеров.
Много раз возникал вопрос: почему Ленин так снисходительно относился к выходкам Дыбенко? Настоящим преступлением Владимир Ильич считал только выступления против советской власти. Да и большевиков было не так много, чтобы легко отказываться от тех, кто нарушает все мыслимые и немыслимые правила и законы.
Осенью 1918 года Дыбенко вступил в Красную армию. Так и для него началась Гражданская война. Сначала его сделали военным комиссаром полка, потом командиром батальона. Отправили в Москву и зачислили в военную академию. Но учиться Дыбенко не хотел. Заставлять его не стали.
Для Коллонтай это были очень трудные месяцы. И то, что происходило в стране побеждающего социализма, ей совсем не нравилось: «Я пишу эти строки для себя, правдиво до дна. Пишу потому, что в вихре борьбы, строительства, среди гущи людской — я всё же одна, очень одна… Я должна позволить себе роскошь поговорить сама с собою, будто говорю с другом.
Доброты нет среди нас — вот, что мне жутко. Кругом царит столько злобы! И будто каждый стыдится проявить сострадание, сочувствие, доброту… Доблесть быть жестоким. И сама я ловлю себя на том, что стыжусь порывов жалости, сочувствия, сострадания… Точно это измена делу! Точно проявить тепло, доброту — значит не быть хорошей, закаленной революционеркой!.. И все кругом такие же сухие, холодные, равнодушные к чужому горю, привыкшие не ценить человеческие жизни и как о самом пустом факте говорящие о казнях, расстрелах и крови…»
Президиум ВЦИКа утвердил декрет, в соответствии с которым люди лишились права на собственное жилье. Теперь они не могли ни продать дом или квартиру, ни передать по наследству. Зато их самих в любую минуту могли выселить, просто выгнать на улицу…
Председатель Моссовета Лев Борисович Каменев провел муниципализацию жилья: москвичей «уплотняли», к ним подселяли целые семьи, так создавались коммунальные квартиры.
«В одном из домов Советов проживали в частице своей прежней квартиры престарелый князь Волконский с семьей и старик восьмидесяти лет граф Ливен, — писала Коллонтай. — Кажется, их снабдил ордером Енукидзе (секретарь ЦИКа. — Л. М.). Помогло частное знакомство, а может быть, понял, что суть гражданской войны не в том, чтобы гнать аристократов с квартир, лишая их всякого крова. Но наши красные генштабисты — Павел (Дыбенко. — Л. М.) и компания — это разузнали. И вот они решили, человек пять-шесть молодых, холостых людей, притом лишь временно проживающих в Москве, «выселить графов» и занять их квартиру…
Особой надобности в этой квартире у генштабистов не было. Но из «принципа» и ради спорта решили «допечь» графов и князей — что, мол, их селят в советских домах? И добились! В двадцать четыре часа семью престарелых людей выбросили. Куда? Не знаю. А победители, начдивы и начбриги 22–28 лет, въехали в «роскошные комнаты» и им всё налицо — и белье, и посуда… Ну зачем, зачем это? И теперь, не проживши и месяца, они, эти победители, уехали на фронт. К чему отравили жизнь семье?.. Это дико, не нужно, а проистекает всё из того же — из отсутствия доброго чувства к людям, отсутствия добра, какой-то моральной тупости. И Павел их еще поощрял!..»
Вселение в квартиры «богатеев» казалось восстановлением справедливости. На самом деле это было беззаконие, которое никому не принесло счастья. Тех, кого вселили в квартиры «помещиков и капиталистов», в 1930-е годы с такой же легкостью выкидывали из квартир новые хозяева. В ходе массовых репрессий города очищались не только от «врагов народа», но и от их семей. «Освободившуюся» жилплощадь передавали чекистам, как и имущество арестованных. Впрочем, самих чекистов тоже планомерно уничтожали, так что одни и те же квартиры по несколько раз переходили из рук в руки…