— Ты уже виделась с матерью? — спрашивает Рутэнн.
— Да. Но встреча прошла не очень удачно.
— Почему?
Я еще не готова посвятить ее в эту тайну.
— Она оказалась не такой, какой я ее представляла.
Рутэнн выглядывает в окно.
— Никто никогда не оказывается.
Из всех музеев в детстве я больше всего любила ходить в «Аквариум Новой Англии», а всем экспонатам предпочитала небольшой водоем, где можно было играть в Бога. Там были морские звезды, умевшие выплевывать собственные желудки и отращивать поврежденные щупальца. Там были анемоны, способные всю жизнь простоять на одном месте. Там были раки-отшельники, и моллюски-блюдечки, и морские водоросли. Но главное, там была красная кнопка: когда я ее нажимала, поднималась волна, вся живность смешивалась и крутилась, как одежда в стиральной машине, а после оседала снова.
Мне нравилось быть посланницей перемен, нравилось вершить судьбы одним касанием пальца. Я дожидалась, пока краб уляжется на свое место, и нажимала на кнопку еще раз. Меня восхищала мысль об обществе, где в принципе не могло быть никакого «статус кво».
Но я любила не только эту забаву. Мне также по душе был стробоскоп, вертящийся над потоком воды. Я знала, что это всего лишь обман зрения, но все равно радовалась, что хотя бы в одном месте на планете вода может течь вспять.
Рутэнн находит для меня занятие: я помогаю ей с ее чудовищными куклами. Однажды, когда мы мастерим Барби-Разведенку — в комплекте идет катер Кена, машина Кена и его же купчая на дом, — она спрашивает:
— Чем ты занималась в Нью-Гэмпшире?
Я наклоняюсь, чтобы приклеить пуговицу, но вместо этого случайно припечатываю сумку Барби к ее лбу.
— Мы с Гретой искали людей.
Рутэнн изумленно вскидывает брови.
— Что, в полиции?
— Нет, мы просто им помогали.
— Так почему бы тебе не заняться этим здесь?
Я поднимаю глаза. «Потому что мой отец сидит в тюрьме. Потому что мне, двадцать восемь лет числившейся пропавшей без вести, стыдно теперь за свою работу».
— Грета не приучена работать в пустыне, — наугад брякаю я.
— Так приучи.
— Рутэнн, — говорю я, — сейчас не самое подходящее время.
— Это не тебе решать.
— Да ну? А кому же?
— Kuskuska. Так называются заблудшие.
Она снова берется за работу.
Может, в этот самый момент какую-то девочку насильно перевозят через границу? Какой-то мужчина застыл с лезвием над собственным запястьем? Какой-то ребенок перебросил ногу через забор, призванный оградить его от окружающего мира? Отчаявшимся обычно удается достичь цели, потому что им нечего терять. Но что, если дело в другом? Если бы в Фениксе двадцать восемь лет назад работал специалист вроде меня, разве смог бы мой отец уйти безнаказанным?
— Я могла бы развесить объявления, — говорю я Рутэнн.
Она отнимает у меня клей.
— Вот и хорошо. Потому что куклы у тебя, честно говоря, получаются хреновые.
По пути в пустыню Фиц рассказывает мне поразительные истории: о мужчине, который после пересадки сердца влюбился во французскую Ривьеру, хотя в жизни не выезжал за пределы Канзаса; о трезвеннице, которая, очнувшись с новой почкой, принялась пить ту самую марку мартини, что предпочитала донор.
— Если следовать этой логике, — возражаю я, — наши первые впечатления должны запечатлеваться прямо в глазных яблоках.
Фиц пожимает плечами.
— Может, так оно и происходит.
— В жизни ничего глупее не слышала.
— Я просто рассказываю тебе, что прочел…
— А как насчет того парня, который жил в начале века? Помнишь, он случайно воткнул себе в голову железный штырь, а когда пришел в себя, то заговорил по-киргизски…
— В этом я очень сомневаюсь, — перебивает меня Фиц. — Еще лет пять назад такой страны — Киргизстан — вообще не было на карте.
— Это неважно. Что, если воспоминания хранятся в мозгу, но совсем не обязательно соответствуют реальному опыту? Что, если мы подсоединены к целому айсбергу опытов, а наш разум — лишь верхушка этого айсберга?
— Прикольная мысль… что мы с тобой можем думать одинаково, потому что такими нас сотворила природа — едиными.
— Мы с тобой и так думаем одинаково.
— Да, но мои воспоминания об обнаженном Эрике не имели такого эффекта, как твои.
— Может, я на самом деле не помню этого дурацкого лимонного дерева. Может, у всех просто посажено по лимонному дереву в башке.
— Ага. Только вот у меня в голове — «форд» семьдесят восьмого года выпуска.
— Очень смешно…
— Если бы тебе пришлось его водить, не смеялась бы. Господи, а помнишь, как он сломался по дороге на выпускной вечер?
— Я помню, что твоя девушка тогда испачкала все платье машинным маслом. Как ее звали? Карли?..
— Кейси Босворт. И к тому моменту как мы добрались до выпускного, она уже перестала быть моей девушкой.
Я съезжаю с дороги на красную землю, усыпанную мелким гравием, и протягиваю Фицу бутылку воды и рулон туалетной бумаги.
— Ты же помнишь, что делать, верно?
Он оставит для нас с Гретой след, как оставлял сотни раз в Нью-Гэмпшире. Но поскольку это незнакомая нам территория, он будет оставлять кусочки туалетной бумаги на деревьях и кактусах, чтобы я знала, верный ли курс взяла Грета.
Фиц выходит из машины и заглядывает в окно с моей стороны.
— Мне кажется, в руководстве опущен момент с койотами.
— О койотах я бы не беспокоилась, — с елейной улыбкой отвечаю я. — Скорее, о змеях.
— Забавно.
Фиц удаляется — рыжеволосый здоровяк, который в считаные часы порозовеет, как мизинец.
— Если Грета оплошает, поезжай на юг. Я буду ждать тебя там, попивая текилу с дорожными патрульными.
— Грета не оплошает. Кстати, Фиц… — Он оборачивается, приложив ладонь ко лбу «козырьком». — Я не шутила насчет змей.
Отъезжая, я гляжу на Фица в зеркальце заднего вида. Он нервно смотрит под ноги, и я захожусь хохотом. Если вам интересно мое мнение, я отвечу так: воспоминания хранятся не в сердце, не в голове и даже не в душе, а в пространстве между двумя людьми.
По поверьям индейцев хопи, мир, в котором мы рождены, порой становится нам тесен.
Сначала была лишь тьма и Тайова — дух Солнца. Он создал Первый Мир, обитатели которого жили глубоко под землей, в пещере. Но вскоре между ними начались свары, и он послал Бабушку Паучиху подготовить их к переменам.