Всё в Анечке хорошо. Всюду ладненькая, маечки под свитерком, кеды, бритые височки, острые крылышки-лопатки. Расправила – полетела. Руки – крылья в перчатках. На них никакого отпечатка вины. Непочатую чекушку могла соседка в заначке подменить? Могла. Могла соседкина дочь подменить? Могла. Развернуться и подменить. Но Анечка понадобилась, без неё никуда. Это она безмерно, без вины живёт. Сверху прилетела, крылышком махнула, водку подменила. Соседа через два дня в коробку сложили и вынесли, как пса отлаявшего. Соседка коробку «Птичьего молока» принесла, Анечке угодила, шагнувшей и крылатой. У соседки глаза оказались карие и имя Инна. Ни куска от «Птичьего» не отъела.
Ночью Анечка спала в постели как в лодке. Через лоджию в квартирай пришел Сестромам и сел на кухне есть торт. Почему в рай не пустили, не ясно. Сестромам нескладный, неладный, перья опавшие, крылья грустные, груди длинные квёло болтались, куриные лапы царапали паркет. Анечка всё сразу поняла, как шагнувшая, устало на пустой стул рядом опустилась – слушать. Сестромам ел-ел, не доел и оставил в коробке маленький кусок «ни себе – ни людям». Привычка прижизненная, доболезненная. Мама за неё часто ругала. Сестромам-гамаюн вылизал когти и вымолвил, что дочь соседки приведёт домой как-отец-мужчину. Тот будет бить ногой, изводить ором – жену, тёщу. Рассказывал Сестромам дальнее скучно, как студентам на лекции. Зря Анечка: грех на душу – попусту. Та встала и спать ушла. Шагнувших не волнует.
Танечкина бабушка хоть и знала, как Анечка внучкину жизнь изодрала, всё равно к Анечке приковыляла. На костыль полгода назад оперлась, врачиха-молодуха хамит, диагноз не знает и на старость сваливает. Бабушке никакого валидолу не хватает. Лишнего бабушка не попросит: никогда не бранилась, отматерить не мастер – Анечку просит. За всех: за бабушек, за дедушек, за деток малых, за мужчин молчаливых, за женщин уставших. За весь район, что не в рай совсем попадает, а в поликлинику. Анечка квиток об оплате принесла, врачиха обрадовалась, заспрашивала – что за заразу али болезнь принесли? Анечка её и отматерила за всех: за бабушек, за дедушек, за деток малых, за мужчин молчаливых, за женщин уставших. За весь район, что не в рай совсем попадает, а в поликлинику.
Гамаюн-Сестромам клюв открывал, Анечка не расслышала, в душе мылась.
Попросил Филипп, сосед двенадцати лет, – он Анечку после лифта лучше всех чувствовал – напугать врага его. Тот – восьмиклассный – жил в хрущёвке, переросточек, еле умещался в комнате с сестрой и матерью. Лениво и каждодневно он пересчитывал хрящи на филипповском позвоночнике и карманные его деньжата. Анечка отвела врага в овраг, дала себя пощупать для вражеской его преданности, раздела, к дереву привязала и третьеклашек позвала в масках лисьих. Они у врага скакали, вокруг него, обнажённого, хворостинами махали, денежными мешочками звенели и песню напевали:
Лис не съест,
Но сил заберёт,
Дорвались до деньжат
И в овраге лежат.
Гамаюн-Сестромам сказывал, что враг всю жизнь проживёт без женщин, немощным. Шагнувших не волнует. Они вины, боли, страха, радости не чуют.
Попросила Анечку подруга Светочка мужнину машину поцарапать. Кого-то другого любит, не меня. Анечка ключом двадцать слов «любовь» выцарапала и полосы-стрелы от каждой в стороны. Должен же человек знать, за что на его машине раны. А муж по-другому прочитал – про другого прочитал. Гамаюн-Сестромам сказал, что от ревности мужниной разведутся. Шагнувших не волнует.
Умолила в электричке дачница-помидорница, толстая, с алым лицом, сбросить её конкурентку-перепродажницу по ходу поезда. Та сама солнце не молит, воду с колодца не носит, только ходит вагонами и товар налитой, мясистый дешёвкой толкает. А у меня детей трое и один инвалид. Плачет алолицая, жалится, Анечку помидорами угощает, уговаривает. Помидоры невкусные, недоношенные ей вторят-молят. Во втором вагоне, к башке ближе, дверь наполовину закрывалась – не починили. Анечка там перепродажницу дождалась, толкнула её к проёму, помидоры упали, по вонючим углам как разбегутся. Перепродажница помидорам на своём языке кричит и с Анечкой борется. Тягались-лягались они минуты две туда-сюда. Анечка худенькая, ладненькая, с височками бритыми, в свитерке с лисой. Перепродажница резкая, крепкая, выживающая, с крепкими ногами и волосами (сколько Анечка ни дёргала), в джинсах, спортивной куртке. Затоптали плоды, смешали с окурками, перепродажнице надоело, и она скинула Анечку с электрички.
Всё у Анечки хорошо. Худенькая, ладненькая, с височками лысыми, в кедах – лежит в кювете. Справа – железка, слева – лес, вверху – небо. Вот ветер гамаюна-Сестромама принес. Тот на проводах электрических качался, потом на шпалах сидел. Его длинные сухие груди свиными ушками болтались. Птички карекали:
Прилетел гамаюн, гамаюн,
Рассказал про май-июнь, май-июнь,
Про того, кто будет маяться,
Про того, кто будет июниться,
Про того, кто будет нитью плестись:
Кто вытянет, а кто порвётся.
Приглядел он меня, он меня,
Утешал, что вся жизнь – беготня, толкотня,
Пел, что жить безродным нельзя,
Пел, что бездетный быт – зря,
Пел, что одна лишь во благо семья,
Кому дышится в ней – тот спасётся.
Улетай, гамаюн, гамаюн,
Помолчи ты про май и июнь,
Не хотим мы промаяться, просемеиться,
Не хотим языками судеб плестись,
За тобой тянуться или крылом рваться.
Лети ты в рай лучше!
Гамаюн Анечку обнюхал, крыльями обмахал и молвил, что перепродажница помидоры собрала, все грязные, мятые, вышла злая на ближайшей станции, дальше на электричку в другую сторону пересядет и просто-пассажиркой поедет к себе домой, раз вахта рабочая Анечкой сорвана. Это тебе не Подмосковье, ехать пять часов с пересадкой, помидоры собранные испортятся, зато вовремя к матери успеет, которую вот-вот хватит удар… Шумело, шуршало у Анечки в голове: сестромамские уроки математики, общий дачный смех, и-и-и-и-и-и-и-и: когда-замуж-выйдешь?! кисин мяу, сестромамский хрип-храп, врач «скорой» ругает… – провалилось.
Девять часов двадцать две минуты одиннадцать секунд лежала она в кювете под небом. Опомнилась, приподнялась, огляделась. Всё у Анечки плохо: на руке синячище, нога ноет, свитер порван, височки бритые в крови, где она находится – неведомо. Ни души кругом, кроме Анечкиной. Встала и поковыляла вдоль шпал. Затемно дошла до станции. Там помыкалась, электричку подождала. Дождь пришёл, смыл кровь. Села Анечка в электричку посреди старушки-недачницы, студентов-айфонщиков, тётки-книжницы и мамы-с-дочкой. Тут же вагон контролёры окружили. Чтобы дочку-девочку локтем не задеть, Анечка левой-синячной билет из правого кармана выудила. Он негодный оказался. Контролёры-сообщники сообщили, что в наказание за безбилетный проезд полагается штраф. И говорили-говорили что-то, и Анечка отвечала им.
Гамаюн-Сестромам летел-летел за зелёной железной змеёй, потом ему надоело вперёд, и он захотел вверх. Летел-летел туда, махал крыльями. У облаков понял, что шагом гораздо удобней. Шагал-шагал Сестромам вверх по пушистому воздуху, и встретились ему ангелы. Уложили в мягкую люльку из облачков и принялись баюкать. Сестромам угощала их пряниками и ждала, когда придёт мама. Прямо как себе Маша и представляла – так и сбылось.