Она встала на коленки и взяла корзинку:
– Вставай, пошли к заводям.
У них там было свое особенное местечко – окруженное тростником, закрытое от солнца кроной растущего на берегу большого дерева. Шон расстелил одеяло на чистейшем белоснежном песке, и они уселись рядом. До них доносилось журчание невидимой речки, протекающей совсем рядом; слышалось шуршание тростника, кивающего пушистыми головками в ответ каждому дуновению легкого ветерка.
– …Ну никак не могла от него избавиться, – щебетала Анна, стоя на коленях и доставая из корзинки еду. – Уселся рядом на скамейке и молчит, а если я что-нибудь скажу, краснеет и ерзает. В конце концов я сказала ему прямо: «Извини, Гаррик, но мне надо идти!»
Лицо Шона потемнело. Услышав имя брата, он сразу вспомнил про случай с раствором – Шон все еще злился и не простил его.
– Прихожу домой, а там Фрикки с папой дерутся. Мама плачет, маленькие дети заперты в спальне…
– И кто победил? – поинтересовался Шон.
– Да нет, вообще-то, они не дрались, просто орали друг на друга. Оба пьяные в сосиску.
Шона всегда шокировали небрежные замечания Анны о пьянстве ее родственников. Все и так знали об этой слабости мистера ван Эссена и двух его старших сыновей, но Анне не следовало затрагивать эту тему. Однажды Шон даже сделал ей замечание:
– Нельзя говорить такое про своего отца. Ты должна уважать его.
Анна безмятежно посмотрела на него.
– За что, интересно? – спокойно спросила она.
Вопрос был действительно непростой. Но теперь она просто сменила тему.
– Проголодался? – спросила она.
– Нет, – ответил он и протянул к ней руку.
Она отпрянула, тихонько взвизгнув, но Шон удержал ее и поцеловал. Она тихо легла, отвечая на его поцелуи.
– Если ты сейчас меня остановишь, я сойду с ума, – прошептал Шон и целенаправленно расстегнул верхнюю пуговицу ее платья.
Пока он расстегивал все пуговицы до самого пояса, она смотрела на него без улыбки, положив руки ему на плечи, потом провела пальцами по его густым черным бровям.
– Нет, Шон, я не буду тебя останавливать. Думаешь, я не хочу? Еще как хочу, не меньше твоего.
Как много нового открывали они друг в друге, какой удивительной и странной казалась им каждая новая подробность, словно они первые обнаруживали все это. На его груди и по бокам мышцы были выпуклые и крепкие, но кое-где отчетливо проступали ребра. Кожа ее была белая и гладкая, и под ней угадывались едва заметные голубые вены. Посредине спины его проходила глубокая впадина, и под ее чуткими пальцами угадывался позвоночник. Ее щеки покрывал пушок, столь нежный и легкий, что Шон заметил его только на фоне солнечных лучей. А это удивительное ощущение, когда встречались их губы, а этот нежный трепет их языков! А запахи их тел – один теплый, как молоко, другой терпкий, ядреный. Волосы у него на груди становились гуще под мышками; у нее волосы, неожиданно темные на белой коже, образовывали маленькое шелковистое гнездышко. Сколько раз с тихим, восторженным вздохом или стоном они открывали друг в друге что-нибудь новое!
Сейчас, когда он стоял перед ней на коленях, а она лежала, закинув голову и протянув к нему руки, Шон вдруг склонился и коснулся ее губами. Вкус ее в этом месте был чист, как морская волна.
Глаза ее сразу распахнулись.
– О нет, Шон, не надо, о-о-о… нет, нельзя!
А под губами оказались еще губы и какой-то бугорок, нежный и упругий, как маленькая виноградина. Шон нащупал его кончиком языка.
– О Шон, этого делать нельзя! Прошу тебя, ну пожалуйста, пожалуйста!
А сама обеими руками вцепилась ему в волосы на затылке и удерживала его там.
– Я больше не могу, не выдержу, иди ко мне… скорее, скорее, о Шон!
Наполненный, как парус ветром урагана, распухший, тугой и твердый, вытянутый до предела, он взорвался и был разорван в клочья на этом ветру. И вдруг его не стало. Все исчезло. И ветер, и парус, и напряжение, и желание – все исчезло. Остались только великая пустота и абсолютный покой. Наверное, и смерть такова, сама смерть похожа на это. Но это еще не конец, как и сама смерть, ведь и смерть несет в себе семена воскресения. Вот и они медленно всплывают из глубин океана покоя, медленно пробуждаются к новому началу, потом быстрее, быстрее и наконец опять становятся двумя человеческими существами. Двумя людьми, лежащими на одеяле среди камышей на белом горячем песке под жарким солнцем.
– Каждый раз все лучше и лучше, правда, Шон?
– О-о-о! – Шон потянулся, вытянув руки и изогнув спину.
– Шон, ты любишь меня, правда?
– Конечно. Конечно я люблю тебя.
– Мне кажется, ты должен меня очень любить, если сделал… – она запнулась, – то, что ты сделал.
– Ну я же сказал, что люблю, разве нет?
Шон уже поглядывал на корзинку. Он взял яблоко и вытер его об одеяло.
– Скажи это как следует. Обними покрепче и скажи.
– Черт возьми, Анна, сколько раз повторять одно и то же?
Шон вонзил зубы в яблоко.
– А мамины бисквиты принесла?
Уже приближалась ночь, когда Шон вернулся в Теунис-Крааль. Он передал лошадь конюху и вошел в дом. Кожу покалывало от солнца, он ощущал опустошение и печаль, которые бывают после близости, но печаль была легка, как при воспоминаниях о былом.
Гаррика он нашел в столовой – тот ужинал в одиночестве. При виде брата Гаррик беспокойно поднял голову.
– Здравствуй, Гаррик, – улыбнулся ему Шон.
Гаррик так и просиял. А Шон сел рядом и легонько толкнул его кулаком в плечо:
– Мне хоть немножко поесть оставил?
Всю его злость на брата как рукой сняло.
– Еды полно! – с готовностью отозвался Гаррик. – Вот картошки попробуй, очень вкусная.
14
– Рассказывают, когда твой папа был в Питермарицбурге, его пригласил к себе сам губернатор. Часа два с ним беседовал наедине.
Стивен Эразм вынул изо рта трубку и сплюнул на рельсы. В своем грубом домотканом коричневом костюме и башмаках из сыромятной кожи он ничем не напоминал богача-скотопромышленника.
– Ну, мы-то понимаем, что это значит. На кофейной гуще гадать не будем, верно?
– Пожалуй, сэр, – уклончиво отвечал Шон.
Поезд запаздывал, и Шон слушал собеседника вполуха. Ему надо было как-то объяснить отцу запись в журнале учета скота, и он мысленно повторял, что будет говорить.
– Ja
[8], уж мы-то с вами прекрасно знаем, где собака зарыта. – Старик Эразм снова сунул трубку в рот и продолжал: – Уже две недели, как британского представителя отозвали из крааля Кечвайо в Гинджиндлову. Liewe Here!
[9] В старые добрые времена мы давно бы уже созвали ополчение.