– Это представители одной из наших ведущих зарубежных благотворительных организаций – фонда «Душа Африки», а это его нынешний председатель Ахилл Ассанте, очень известная личность в странах Гвинейского залива – меценат, врач, глава Совета духовного наследия Ассоциации коренных племен Золотого Берега, духовный лидер.
– Колдун? – спросила Серафима с нарочитой наивностью.
– Духовный лидер, – повторил директор музея. – Сейчас там приняты такие названия. Только вот незадача – скандал с неким уголовным делом. Ну да они дипломаты, и у него самого дипломатическая неприкосновенность. Нас все это не должно останавливать, потому что «Душа Африки» в качестве партнера нам необходима на будущее.
– Что им нужно?
– Они хотят, чтобы наш артефакт был выставлен в порядке музейного обмена на всеафриканском музейном фестивале в Аккре.
Ахилл Кофи Ассанте подошел к ним. Он слышал последние слова директора музея.
– Да, мы были бы счастливы, если бы ваш музей согласился на выставочный обмен, – произнес он глубоким басом, глядя на Серафиму.
– Вы хотите вернуть артефакт в Африку, домой?
– Только на какое-то время.
– Это невозможно. Я категорически против. У нас здесь собственная выставка.
Директор музея тактично повел дипломатов по залу, словно давая им время все обсудить и найти консенсус.
– Я против, – повторила Серафима Крыжовникова.
– Только на время фестиваля, – повторил Ахилл. Он смотрел ей в глаза, и ей казалось, что он гипнотизирует ее. И еще она ощущала – вот странность, – что они в чем-то очень похожи. Одного поля ягоды.
– Ну а если в обмен на тайны? – тихо спросил Ахилл.
– Какие тайны?
Он смотрел на нее пристально. И в его взгляде не было просьбы. Лишь спокойная уверенность, что она согласиться.
Серафима Крыжовникова оглянулась на витрину, откуда ОН взирал на нее, на них, на мир с редкой невозмутимостью. Она словно спрашивала совета. И ей показалось, она услышала ЕГО ответ. И еще ей показалось, что они с этим темнокожим великаном Ахиллом – одного поля ягоды – все же договорятся. Пусть и не сразу. Пусть и вдали от чужих, любопытных глаз.
А в зале кабаре «Казанова»…
В знаменитом некогда на весь Париж русском эмигрантском кабаре «Казанова», пережившем в тридцать втором году великий крах и банкротство, но уже осенью кое-как восставшем, как некий русский Феникс, из пепла – потрепанным, обветшавшим, утратившим былой лоск, но все еще живым, пригодным, чтобы развлекаться и развлекать…
В кабаре «Казанова», где теперь, в октябре 1932 года, собирались одни лишь русские эмигранты, потому что Париж разом охладел ко всему русскому… сидел с рюмкой водки доктор Владимир Николаевич Унковский – один как перст на Монмартре.
Этакое одиночество…
Всегда вечное наше русское одиночество и оторванность…
Этот приезд в Европу из Африки был для Унковского чередой похорон и прощаний. Но вот и эта скорбная череда вроде как окончилась. Вечером он проводил на поезд до Стамбула княгиню Веру Николаевну Мещерскую. Они вдвоем приехали на вокзал прямо с кладбища Сен-Женевьев-де-Буа, где Вера Николаевна в глубоком трауре долго стояла на могиле. На их общей могиле – сына и его верного товарища.
Вера Николаевна через Стамбул и Каир возвращалась в свой далекий госпиталь. Поездом до Стамбула, поездом до Каира, на пароходе через Суэцкий канал и океанские дали в Карачи, а потом в Лахор.
Унковский знал, что она уже не оправится от своей потери и никогда не будет прежней, но он видел – она держится. Держится из последних сил. Она ведь всегда привыкла держаться.
А сам Унковский купил билет на утренний поезд до Марселя, оттуда пароходом через Гибралтар – назад в Аккру, на Золотой Берег.
Домой…
Странно, но даже после всех этих трагических событий и великих потерь он воспринимал Африку как свой дом. И принимал ее в своем сердце – со всем, что есть: с хорошим, плохим, великим, ужасным, прекрасным, неповторимым, жестоким, трагическим, повергающим сердце в трепет, а ум в смятение, вселяющим восторг, пугающим до дрожи, заставляющим как нигде в мире помнить о милосердии…
О человечности. О терпимости. О доброте....
О своем долге. О клятве Гиппократа…
О малыше Изи, который вот-вот должен был появиться на свет там, дома, куда Унковский так хотел вернуться.
Крохотная полукровка родится…
Владимир Унковский думал о своем ребенке с нежностью.
В полутемном зале незаполненного даже на треть кабаре «Казанова», некогда бывшим самым модным местом Парижа, внезапно вспыхнула хрустальная потолочная люстра, освещая эстраду. И к роялю пошел Вертинский.
В афишках кабаре значилось – «Последние концерты Александра Вертинского перед отъездом в Палестину. Спешите видеть!»
Вертинский давно расстался со своим костюмом печального Пьеро – здесь, в «Казанове», он выступал во фраке – высокий, нескладный, набриолиненный, с густо напудренным лицом и сильно подведенными глазами.
Он встал к роялю и начал петь. А они слушали и пили водку. Он спел и про «в бананово-лимонном Сингапуре» – танго Магнолия, и «кривой и пьяный» и «в голубых пижамах»…
Вскидывая свои худые руки вверх, перебирая нервными длинными пальцами, он пел. Кто-то крикнул из зала – «То, что я должен сказать», покорнейше просим вас!
– Просим!.. Просим!.. – доносилось из зала.
И Вертинский запел эту свою старую песню.
Доктор Унковский не слушал его, он думал о них… о том, какие они были молодые, как жили, как рисковали… Как они рисковали собой, эти мальчики… Как они были бесконечно прекрасны, великодушны, добры, влюбчивы, отважны… Какие они были пылкие, храбрые – каждый по-своему.
И в этот момент Вертинский повысил голос, уже не выпевая, а почти декламируя, чтобы его слышали в самых дальних ложах «Казановы»:
И сказать этим…
Тут он сделал долгую паузу, снова поднимая свои худые руки в балетном красноречиво-изломанном жесте, выкидывая вопреки поговорке из собственной песни слово, но добиваясь своей паузой гораздо большего эффекта…
Что в бездарной стране даже светлые подвиги – это только ступени в бесконечные пропасти…
– Ты чего тут поешь?! – взревел, вскакивая из-за стола, кто-то из бесконечно бывших, верноподданных, в потрепанной казачьей черкеске с пустыми газырями.
– Содомит! Морду напудрил!
– Побойтесь бога, какой он вам содомит? – откликнулись с другого конца зала кабаре.
Из-за столиков начали вскакивать, размахивать руками. Кто-то уже схватил бутылку, чтобы крушить зеркала…
А другой вскочил на стол и заревел, захрипел надсадно: