– Никого я не предавал… Вы сами… Вы сами не знаете, куда вы нас ведете. А люди уже не могут идти дальше.
Я вдруг ощутил сорок – пятьдесят уколов в спину. Бойцы взглядами кололи меня. Я оглянулся. Все на меня смотрят: «Ты нас погубишь или выведешь?» Это было сказано красноречивее, чем словами. Узенькие щелочки Джильбаева, серые, уже слегка выцветшие глаза Березанского, юные серьезные глаза Ползунова, десятки пар зрачков уперлись в меня, спрашивали: «Почему ты ничего нам не приказываешь, почему мы тащимся табором, толпой, почему не заставляешь быть солдатами?»
В это мгновение я решился:
– Передать по колонне: лейтенант Рахимов, ко мне! Командиры рот, ко мне!
Рахимов уже и без моего приказа легко подбежал к березе. Не прошло минуты, как все командиры рот – Филимонов, Тимошин, Бозжанов – оказались возле меня. Подошли и те, кто хотел послушать.
Я сказал:
– Товарищи! Военврач Беленков бросил наших раненых. Санитарная повозка осталась где-то позади, в лесу. Сейчас мы пойдем обратно – туда, где остались раненые. Пойдем всей колонной, дробить силы нельзя. Командиры рот, разъясните бойцам, что мы идем на выручку наших беспомощных брошенных товарищей. Лейтенант Брудный здесь?
– Я!
Брудный выбрался из сгрудившегося полукружья. Его черные бойкие глаза не утратили живого блеска.
– Брудный, выступай головной заставой! Товарищи, бегом по ротам! Исполняйте!
Возвращаемся по своим следам. В любой момент возможна встреча с немцами. Все понимают это. Колонна стала собраннее, интервалы четче.
Небо опять захмарилось, перепал дождь, в лесу потемнело.
Душу давит сумрак, но мы идем, идем в глубь леса, уже отхваченного от нашей земли немцами, с каждым шагом отдаляемся от Красной Армии. Где-то перед нами шагает разведка, от нее пока нет вестей.
Но вот часа через полтора ходьбы навстречу нам бежит связной, крепыш Самаров. Его физиономия радостна.
– Товарищ комбат, – докладывает он, – лейтенант Брудный послал… – И, сбившись, кричит попросту: – Нашлись!
Вскоре сквозь прутья ольхи, сквозь стволы елок и берез я увидел нашу фуру. Свернув с дороги, она стояла на прогалине. Выпряженные кони уткнулись мордами в охапки сена. Мирно горел костер, огромный, полуведерный чайник висел над огнем на палке, положенной на вбитые в землю рогульки. Вокруг огня на мягкой подстилке из хвои сидели раненые. Не приходилось гадать, кто устроил этот лесной небогатый уют. От фуры к костру шел своей обычной неторопкой походкой Киреев с топориком за поясом, с чайной посудой – грудой жестяных кружек, хозяйственно нанизанных сквозь проушины ручек на веревочку.
Я подозвал Киреева.
– Почему отстал?
Он виновато ответил:
– Лошади, товарищ комбат, пристали… Вовсе притомились…
– И что же ты думал делать?
– Покормить коней… Напоить раненых. Чаек и сахарок, слава богу, еще есть. И помаленьку трогаться.
– А если угодил бы к немцам?
– Все возможно… Я рассудил, товарищ комбат, так: надо исполнять службу до последнего… Перед совестью-то буду чист, что ни случись. А оно вот как ладненько обернулось…
– До ладненького далеко, – сказал я.
Потолковав еще немного с фельдшером, я пошел к фуре. Мои глаза встретились с черными глазами Дордия.
– Товарищ комбат, – выговорил Дордия, – я знал… – Он передохнул. – Знал, что вы вернетесь.
У меня не было времени для разговора. Так и не выдался подходящий час, чтобы, как я намеревался, посидеть, пофилософствовать с Дордия о том, что такое советский человек.
Я приказал Рахимову созвать и выстроить на прогалине весь средний командный состав батальона. В шеренге стоит и доктор Беленков. Ссутулившись, он взирает исподлобья сквозь пенсне, знает: я не прощу.
– Беленков, выйдите из строя! – произнес я.
Он метнул взгляд по сторонам, хотел, видимо, запротестовать, но все же шагнул вперед, нервно оправил висевшую на боку медицинскую сумку.
Я отчеканил:
– За трусость, за потерю чести, за то, что бросил раненых, отстраняю Беленкова от занимаемой должности. Он недостоин звания советского командира, советского военного врача. Беленков! Снять знаки различия, снять медицинскую сумку, снять снаряжение!
Он попытался возразить:
– Вы… Вы… Вы…
– Молчать! Киреев! Идите сюда. Передайте свою винтовку Беленкову. Вы, Киреев, будете командовать санитарным взводом, а этот недостойный человек будет сам подбирать, выносить раненых, как рядовой санитар. Беленков, исполняйте приказание! Снять знаки различия!
Беленков заговорил:
– У меня… У меня высшее медицинское образование. Вы не имеете права разжаловать меня. Меня может разжаловать только народный комиссар.
Действительно, по уставу, по закону я не имел права на разжалование. Тем более что в петлицах Беленкова поблескивала капитанская «шпала», а я носил лишь «кубики» старшего лейтенанта. Но я выпрямился, посмотрел Беленкову в глаза – в неспокойно бегающие глаза труса – и твердо ответил:
– Я имею на это право. Мы, четыреста пятьдесят советских воинов, оторваны от нашей армии. Наш батальон – это остров. Советский остров среди захваченных врагами мест. На этом острове высшая власть принадлежит мне. Я, командир батальона, сейчас представляю всю советскую государственную власть. Я здесь… – И меня понесло. – Здесь я главнокомандующий всеми Вооруженными Силами Советского Союза. На этом куске земли, где впереди и сзади, справа и слева находится враг, я здесь… – Я не мог найти слова. – Я – советская власть! Вот кто я такой, командир батальона, отрезанного от своих войск. А ты, жалкий трусишка, говоришь, что я не имею права. Я имею право не только разжаловать тебя, не только расстрелять за измену долгу, но и на куски разорвать.
Волнуясь, невольно встав со стула, я воспроизвел перед Панфиловым эту мою речь. Вот тут-то, именно в этот, казалось бы, самый драматический момент он начал смеяться.
– Так и сказали: «Я – советская власть»?
– Да, товарищ генерал.
– Так и пальнули: «Я – главнокомандующий?»
– Да.
– Ой, товарищ Момыш-Улы, лошадиная доза…
Я на минуту опешил. Неужели Панфилову известна история лошадиной дозы, еще не занесенная в вашу тетрадь, история, о которой я и ему не обмолвился ни словом?
– Товарищ генерал, вы про это уже знаете?
– Про что?
– Про случай с лошадиной дозой…
– Ничего не знаю… Что за случай?
– Особого значения он не имел. Признаться, товарищ генерал, я и не собирался вам рассказывать.
Панфилов, однако, заинтересовался.