Они подошли.
– Что за люди? – спросил я.
И услышал:
– Из окружения, товарищ старший лейтенант.
В этот день, как обычно, я обходил от края до края наш батальонный участок.
Было Холодно, ветрено. Редкий колючий снег застревал ледяной крупой в траве, скоплялся белыми маленькими косяками у затвердевших комьев вспаханной земли. Шел обеденный час. Бойцы ели в укрытых местах – в недорытых окопах или за кучами выброшенной глины.
Проходя по линии, отмеченной торчащими лопатами, я услышал:
– Нет, ребята, он оттуда не ударит, где вы ожидаете… Он этого не любит – лезть, где ожидают…
Звякали ложки. В яме за невысокой насыпью обедали.
– А что он любит?
Я узнал по выговору: это спросил казах.
– Обойдет, и все… И узнаешь, что он любит.
И снова казах:
– А тогда что?
Чей это окоп? Кто тут из казахов? Память подсказала: Барамбаев. Да, здесь его пулеметный расчет. Или Галлиулин… Они оба у одного пулемета. Черт возьми, и тут кормят этих пришельцев!
– Тогда не давайся, – произнес новый голос. – А то погибель…
– Лес укроет! В лес он не ходок.
Опять тихо звякали ложки. С моими бойцами обедали те, что вышли из окружения. Раздался еще один незнакомый голос:
– И мешок мой там, и котелок мой там… Мы сидели кушали, вроде как здесь, и вдруг…
«…и вдруг побежали, подлецы!» – хотел крикнуть я, но меня остановила одна мысль.
Невдалеке я увидел поблескивающие вороненой сталью ствол пулемета, скрытого за аккуратно уложенным дерном. Там дежурил пулеметчик. В магазин была заправлена боевая лента.
– В порядке? – спросил я.
– Только нажать, товарищ комбат.
Я присел и, наведя ствол на зеркало реки, нажал. Пулемет, дрожа, заработал. Вынимая землю для укрытий, мы здесь еще не проводили стрельб; это была первая пальба, разнесшаяся над нашим рубежом.
Кто-то выскочил из ямы.
– Тревога! – крикнул я. – В ружье!
И тотчас, как искаженное эхо, отдалось:
– Немцы!
Голос был странно приглушен, человек не выкрикнул, а скорее выдохнул это, словно немцы были уже рядом.
В следующий момент кто-то побежал. За ним другие. Я не успел заметить, как это случилось. Все произошло мгновенно.
Лес был недалеко, в полутораста – двухстах шагах. Бежали туда…
Я поднялся на кучу глины и встал там, молча глядя вслед бежавшим.
Рядом раздался яростный крик:
– Стой!
И затем – ругань.
Это выкрикнул появившийся откуда-то пулеметчик Блоха. Увидев меня, он кинулся ко мне, к пулемету. Меня пронзила острая, как игла, любовь. Ни одну женщину я не любил так, как бегущего ко мне пулеметчика Блоху.
Смотрю, остановился Галлиулин – огромный казах, упаковщик по профессии, легко взваливавший на широченные плечи станковый пулемет. Он опустил голову и прижал руку к груди, безмолвно прося извинения. А ноги уже несли его ко мне, вслед за Блохой.
Затем обернулся очкастый Мурин, до войны аспирант консерватории, писавший статьи по истории музыки. Но его кто-то подтолкнул, указывая на недалекий лес. И он опять, как заяц, помчался. И опять обернулся. Потом остановился. Вспотевшее лицо на слабой шее поворачивалось то ко мне, то к лесу. Потом он быстро протер пальцами очки и понесся назад, ко мне.
Все они были одним отделением, одним пулеметным расчетом. Теперь не хватало лишь командира отделения, сержанта Барамбаева.
Я нередко радовался, глядя, как ловко он, казах Барамбаев, разбирает и собирает пулемет, как легко он угадывает, точно механик, где и почему не совсем ладно. «Вот и мы, казахи, становимся, как и русские, народом механиков», – иногда думал я, встречая Барамбаева.
А теперь он прошмыгнул, наверное, где-нибудь мимо, не смея на меня взглянуть.
Я молча встречал возвращавшихся. Я знал, мои бойцы были честными людьми. Сейчас их терзал стыд. Как оградить их на другой раз от этого мучительного чувства, как спасти их от позора? Разве я уверен, что они в другой раз не побегут и опять потом не будут понимать, как это с ними могло произойти? Что с ними делать?
Уговаривать? Побеседовать? Накричать? Отправить под арест?
Отвечайте же – что?
3. Судите меня!
Я сидел у себя в блиндаже, уставясь в пол, подперев опущенную голову руками, вот так (Баурджан Момыш-Улы показал, как он сидел), и думал, думал.
– Разрешите войти, товарищ комбат…
Я кивнул, не поднимая головы.
Вошел политрук пулеметной роты Джалмухамед Бозжанов.
– Аксакал, – тихо сказал Бозжанов по-казахски.
Аксакал в буквальном переводе – седая борода; так называют у нас старшего в роде, отца. Так иногда звал меня Бозжанов.
Я взглянул на Бозжанова. Доброе круглое лицо его было сейчас расстроенным.
– Аксакал… В роте чрезвычайное происшествие: сержант Барамбаев прострелил себе руку.
– Барамбаев?
– Да…
Показалось, кто-то стиснул мне сердце. Сразу все заболело: грудь, шея, живот. Барамбаев был, как и я, казах – казах с умелыми руками, командир пулеметного расчета, тот самый, которого я не дождался.
– Что ты с ним сделал? Убил?
– Нет… Перевязал и…
– И что?
– Арестовал и привел к вам.
– Где он? Давай его сюда!
Так… В моем батальоне появился, значит, первый предатель, первый самострел. И кто же? Эх, Барамбаев!..
Медленно переступая, он вошел. В первый момент я не узнал его. Посеревшее и словно обмякшее лицо казалось застывшим, как маска. Такие лица встречаются у душевнобольных. Забинтованную левую руку он держал на весу; сквозь марлю проступила свежая кровь. Правая рука дернулась, но, встретив мой взгляд, Барамбаев не решился отдать честь. Рука боязливо опустилась.
– Говори! – приказал я.
– Это, товарищ комбат, я сам не знаю как… Это нечаянно… Я сам не знаю как.
Он упорно бормотал эту фразу.
– Говори.
Он не услышал от меня ругательств, хотя, должно быть, ждал их. Бывают минуты, когда уже незачем ругаться. Барамбаев сказал, что, побежав в лес, он споткнулся, упал, и винтовка выстрелила.
– Вранье! – сказал я. – Вы трус! Изменник! Родина таких уничтожает!
Я посмотрел на часы: было около трех.
– Лейтенант Рахимов!