– Сколько прибыло раненых?
– Четверо… они хотя и перевязаны, а все-таки надо бы им скорее на медпункт. А не отправишь: рассказывают, рассказывают, как воевали.
Радость, которая звучала в его голосе, трепетала, билась и во мне. Я положил трубку.
Встал мой начальник штаба, худощавый, быстро соображающий, немногословный Рахимов.
– Разрешите, товарищ комбат, сходить к раненым – уточнить обстановку.
– Да. Идите.
Вскоре меня вновь вызвал к телефону Донских. Он сообщил, что с флангов немецкой цепи отделились две группы человек по сорок, явно намереваясь обойти взвод, окружить. Донских говорил встревоженно. Я понимал: ему страшновато, ему хочется спросить: не пора ли отскочить? – но он – мой застенчивый, гордый Донских – все-таки не спрашивал.
– Ничего, Донских, – говорю я. – Отряди бойцов, чтобы следили. Подвернется случай, пусть полоснут огнем. Не бойся. Они сами тебя боятся.
Следующее донесение Донских было таково:
– Товарищ комбат, стреляют с трех сторон. Кричат: «Рус сдавайся!»
– А ты?
– И мы стреляем.
– Хорошо. Подержи их. Донских.
На этот раз он выговорил:
– Товарищ комбат! Могут окружить…
– Ничего, Донских. Дело к вечеру. В темноте выйдешь. Держись, дорогой.
У меня нечаянно слетело это слово. Я говорил с ним, с голубоглазым Донских, не по уставу, а по сердцу.
Вы, может быть, думаете: чего Донских волновался? Он, может быть, кажется вам немужественным, слабонервным. Но поймите же: он находился не за письменным столом, не за мирным станком, не на учебном поле. Его окружала смерть. Он слышал ее свист, он видел ее – немцы стреляли трассирующими пулями; она летела с разных сторон красными и голубыми светляками; она проносилась и проносилась рядом, чуть не задевая, и сердце трепетало вопреки разуму, вопреки воле. Он был не механизмом, не бесчувственным пнем, не слитком из железа. Он переживал первый бой – небывалый критический момент в жизни человека.
За восемь километров я ощущал его трепещущее сердце. Душевная сила, которую я, скорее по инстинкту, чем осознанно, стремился в нем поддержать, от него, офицера ближнего боя, передавалась бойцам.
И вдруг – именно вдруг, как-то совсем неожиданно – Донских взволнованно сообщил: немцы отошли. Сперва не поверилось. Но окошечко штабного блиндажа было уже темным; день кончился. Вскоре Донских подтвердил: да, постреляли, покричали и отошли, забирая под прикрытием сумерек трупы.
Это был маленький бой, но меня бил озноб счастья: хотелось смеяться, хотелось вскочить на коня и помчаться туда, к Донских, к бойцам, к нашим героям.
Ночью взвод лейтенанта Донских переменил позиции.
4. «Ты отдал Москву!»
На следующее утро опять глухо зарокотали пушки у нас за плечами, в глубине.
А перед фронтом батальона было тихо. В установленные часы Донских и Брудный докладывали: дороги пустынны. Там, далеко впереди, наблюдатели, как и вчера, с высоких деревьев высматривали немцев.
Я ждал неурочного звонка. Он раздался.
Дежурный телефонист сказал:
– Товарищ комбат, оттуда…
Телефонист жил одной жизнью с нами; пояснения не были нужны; я понял откуда.
– Слушаю…
– Товарищ комбат, вот так штука: конные немцы… Едут по дороге.
Я узнал быстрый говорок Брудного. Пришел, видимо, его черед. Взвод Брудного, как вы знаете, затаился на другой дороге.
– Сколько?
– Человек двадцать.
– Пропусти.
Следом за кавалеристами появилась группа на мотоциклетах. Сегодня враг действовал осторожнее: выслал головные дозоры. Но бойцы были искусно спрятаны в леске.
Придорожный лесок, где немцев подстерегал взвод Брудного, был небольшой. Однако невдалеке, приблизительно в полукилометре, находилась другая роща, куда, выбрав момент, легко было перебежать, чтобы затем, ускользнув от врага, опять выйти на дорогу.
Через час немцы на конях и на мотоциклах проехали назад – дорога до реки для них была свободна.
Вскоре Брудный доложил, что показалась колонна грузовиков с пехотой. Сочтя путь разведанным, немцы двигались, как и вчера, в автомобилях, без бокового охранения.
– Изготовился? – спросил я.
– Да, товарищ комбат. Мы готовы.
– Подпусти и нападай! Действуй спокойно.
В трубке прозвучал твердый и серьезный голос:
– Есть, товарищ комбат.
О происходящем мне опять сообщал связной. И на этой дороге повторилось вчерашнее. Залп из засады. Другой. Третий. И опять, соскакивая с машин, немцы побежали, мгновенно забыв все, чему их учили: забыв о команде, о дисциплине, превратившись в охваченную паникой толпу.
Я допытывался у телефониста, который из далекого леса доносил, как идет бой:
– Бегут ли? Или залегли? Отвечай точно!
– Бегут, товарищ комбат… Ох и прытко! Мы, товарищ комбат, сейчас опять их резанули.
Еще вчера я задумался над этим. Как немцам следовало бы вести себя, попав под внезапный залповый огонь? Немедленно лечь, вжаться в землю, открыть бешеный ответный огонь. Казалось бы, даже без всякой команды это должен был бы диктовать каждому инстинкт самосохранения. Но какая-то сила парализовала сообразительность, отнимала рассудок, творила странные шутки с врагом, делая его легкой добычей смерти.
В те дни, в наших первых боях, я схватывал умом, постигал эту силу. Не спешите. Придет срок – мы назовем ее по имени, мы потолкуем о ней.
В самом начале боя прервалась связь со взводом Брудного.
Телефонисты, посланные проверить линию, вернулись, наткнувшись на немцев. Я с пристрастием расспросил телефонистов, не понимая, что произошло. Противник обстрелял их из села, расположенного на дороге. Телефонисты не знали, сколько там немцев, прошли ли туда машины.
Странно. Тревожно. Где же наш взвод? Что с нашим взводом? Неужели окружен? Неужели Брудный – такой находчивый, смышленый – упустил момент когда следовало выскользнуть?
Что делать? Я не брошу своих на погибель. Но как помочь? Чем? Потянуло, сильно потянуло самому взять взвод и прокрасться на выручку своим. Нет, не имею права, – у меня батальон, у меня восемь километров фронта, я обязан быть здесь.
Скрепя сердце я старался хладнокровно рассуждать. Предположим, взвод окружен. Но разве мои пятьдесят бойцов, пятьдесят сынов, сдадутся? Поднимут руки? Нет, будут драться за жизнь. Я верил в это, верил бойцам, командиру. У них винтовки, у них четыре ручных пулемета, вдоволь патронов, – а ну, попробуй-ка, враг, подступись!