Я шагнул ему навстречу, радостно пожал красивую, тонкую руку. Затем подошел с ним к Варе.
– Ну-с, товарищ военфельдшер…
Девушка мигом поднялась, выпрямилась.
– Познакомься с лейтенантом Исламкуловым. Он командир роты из другого батальона. Человек с высшим образованием, представитель нашей казахской интеллигенции. Конечно, осуждает мои зверства, считает меня жестокосердным. Кстати, имей. Варя, в виду, и комбат у него не очень строг.
Варя ничего не ответила, лишь порозовела. Видимо, я опять ее обидел.
– Баурджан, – произнес Исламкулов, – я давно хотел тебе сказать, на на войне было некогда… Давно хотел сказать: кай жере, аксакал!
Эти последние три слова, которыми он как бы подводил итог нашим давним спорам, были сказаны не без торжественности. По-русски они означают: «Ты прав, старейший!» Старейший… Но ведь я на пять-шесть лет моложе Исламкулова. Еще никогда он, казах-интеллигент, знаток наших древних народных обычаев, не величал меня аксакалом. Напротив, раньше, еще в Алма-Ате, мы были постоянными противниками в спорах. Приехав теперь в гости, он выразил свое признание величавым языком наших акынов. Я склонил в знак благодарности голову.
За столом потекла оживленная беседа. Посматривая на Исламкулова, рассказывавшего о себе, о своей роте, я вспоминал наши встречи, беседы, несогласия. В спорах Исламкулов любил рассуждать, находить доводы. Резкость речи, резкость жеста были не в его натуре. Даже давая нагоняй подчиненному, он взвешивал слова, старался быть убедительным.
В прошлом не однажды он откровенно осуждал меня. Как-то оба мы, командиры запаса, участвовали в воинском сборе близ Алма-Аты. После целого дня занятий в горах я вел батарею на ночлег. Устали лошади, устали люди. Неподалеку от лагеря я скомандовал: «Запевай!» Но утомление было так велико, что никто не запел. Я крикнул: «Направо кругом!» – и повернул батарею назад в горы. Еще два часа мы занимались. Уже затемно двинулись обратно. На том же месте, где батарея не исполнила команду, я опять гаркнул: «Запевай!» На этот раз запели.
Вечером ко мне в палатку пришел Исламкулов. «Так нельзя, Баурджан. Ты поступаешь слишком жестоко, слишком круто». – «Нет, можно! Каждый приказ должен быть исполнен. Надо, чтобы это вошло в кровь, стало второй натурой».
Исламкулов тогда не согласился. А теперь, побывав в боях, изведав стихию войны, вошел со словами: «Ты прав, аксакал!» Знал бы Исламкулов, что всего пять-шесть дней назад генерал Панфилов чокнулся со мной, отмерив пятнадцать капель в рюмку! Возможно, и мне следовало бы высказать Исламкулову свое ответное признание. Ведь и он был не менее прав. Однако эти думы, признаюсь, в тот вечер остались моей тайной.
Между тем подступили сумерки. Была зажжена керосиновая лампа. Синченко наглухо, согласно правилам светомаскировки, завесил окна. В кругу света, отбрасываемого лампой, стал как бы тесней и наш застольный круг. Мы выпили по стояке, по другой.
Отказавшись даже пригубить водку. Варя разливала чай, помалкивала. Я посмотрел на нее.
– Исламкулов, рассуди… Эта девушка просится ко мне в батальон. А я уверен, что женщине в строю не место. И если не ошибаюсь, в этом со мной согласны полководцы всех времен.
Исламкулов ответил:
– Ты забыл гражданскую войну. А потом – Отечественная война изменяет многие понятия. Что раньше считалось немыслимым, то нынче становится возможным, порой даже необходимым.
Вновь открылась дверь. Вошел дежурный по батальону, лейтенант Тимошин. Он, едва вышедши из возраста юноши, всегда прямодушный, отличался вместе с тем скромностью, застенчивостью. Смущенно отведя взор от нашего застолья, он проговорил:
– Товарищ комбат, разрешите доложить. В одном доме недостаточно замаскирован свет. Я требую, а меня обзывают нахалом.
– Кто?
– Молодая женщина… И я ничего не могу сделать.
– Ничего не можешь? Няньку тебе надо?
Тимошин потупился.
– Возьми двух бойцов, – приказал я. – Приведи эту женщину сюда. И всех, кого застанешь в ее доме, тоже веди сюда. Понятно?
– Есть, товарищ комбат.
Мы продолжали чаепитие. Некстати прерванный разговор о том, место ли женщине в строю, заново не завязался. Беседа повернула к другим темам.
Четверть часа спустя Тимошин ввел в комнату красивую, с накрашенными алыми губами, женщину.
– Почему ты, красавица, не подчиняешься порядку? Да еще оскорбляешь командира!
Она попыталась возмутиться:
– Что значит – красавица? Что за выражение?
– Э, какая смелая… Тимошин! Застал у нее кого-нибудь?
Тимошин помялся.
– Да, товарищ комбат.
– Кого?
Юноша лейтенант явно испытывал неловкость. В нем, видимо, боролись добросовестность и деликатность. Так и не решившись назвать во всеуслышание чье-то имя, он смолчал.
– Привел? – продолжал спрашивать я.
– Да. Он, товарищ комбат, здесь. В сенях.
– Давай его сюда. Посмотрим, красавица, на твоего заступника.
И через минуту перед нами предстал – кто бы вы думали? – командир роты Ефим Ефимович Филимонов. Он вошел, насупившись. Его обветренные бритые щеки всегда были красноватыми. Теперь покраснела и шея. Однако в эту неприятную для него минуту Филимонов сумел сохранить вид образцового служаки. По всем правилам приставив ногу, он отдал мне честь и, как говорится, оторвал руку от шапки.
За столом прозвенел смех. Я покосился на засмеявшуюся Варю – предмет столь еще недавних ухаживаний Ефима Ефимовича. Варя тотчас пальцами зажала себе рот.
На скуле Филимонова выпукло обозначилась, заходила мышца. Вот, собственно, говоря, он и наказан. Можно, пожалуй, сказать «ступай!» и этим ограничиться. Нет, не могу ослабить воинскую требовательность.
Накрашенная женщина еще храбрилась, хорохорилась. Я сказал ей:
– Вы нарушили порядок в прифронтовой полосе. Вы не подчинились приказанию дежурного по гарнизону. Даю вам два часа на сборы. И чтобы через два часа вас в этой деревне не было!
Она опять стала возмущаться.
– Молчать! – прикрикнул я. – Филимонов!
– Я, товарищ комбат.
– Проводишь свою даму до деревни Голубцово и оставишь ее там. Об исполнении мне доложишь.
Филимонов еще более потемнел, но ответил:
– Есть!
– Угомони свою знакомую.
Он помедлил, покусал верхнюю губу. Ему, наверное, хотелось попросить о пересмотре приказания, но дисциплина взяла верх. Он проговорил:
– Пошли.
Его тон был твердым. Женщина смирилась.
После их ухода в комнате стало тихо. Толстунов и Бозжанов уставились на свои чашки: знали, видимо, грешки и за собой. Исламкулов, как и положено гостю, не вмешивался в наши домашние дела. Толстунов наконец поднял голову, усмехнулся, обратился к Варе: