Но я твердил свое:
«Матушка, я люблю Мероэ».
И так как она хотела продолжить, я жестом прервал эти бесполезные увещевания и ушел к себе в покои, шепча нежное имя, произнося его с бесконечной радостью. Вполголоса я повторял: «Мероэ! Мероэ! Мероэ!», и это было как прекрасная музыка. Одиночество! Вот единственный истинный наперсник души. Во всякой зарождающейся любви есть святая чистота, очаровательная мягкость еще не ведающей себя страсти, которая, если можно так выразиться, в сердцевине сердца таит самые чистые желания и самые целомудренные надежды. Истинно влюбленный не решится приоткрыть перед другим человеком, говорящим на том же языке и живущим теми же заботами и помыслами, завесу над святая святых своей нежности. Ведь никогда два сердца не чувствуют одинаково. И когда твое сердце переполнено и помимо воли должно излиться, ищешь одиночества, выбираешь в собеседники озеро, звезду, ручей или облака — они же не только не могут ответить, но даже не услышат твоего голоса… И все-таки одиночество в моих покоях давило меня: ничто здесь не напоминало о Мероэ. Ни один предмет не видел ее, ни к чему она не прикасалась… Я хотел бы раствориться в воздухе, которым она дышит, окунуться в пыль, поднятую ее шагами, в тень, освещенную ее присутствием. Каким счастьем было бы для меня встретить ее, чтобы поймать ее взгляд, ее дыхание, малейшую частицу обвевающего ее ветерка… Я больше не мог оставаться взаперти. Я задыхался. Мне, как гиацинту, нужен был свет моего солнца. Выйдя из дому, я оказался на середине улицы. Занятый своими мыслями, я не сторонился ни лошадей, ни повозок, натыкался на прохожих, не узнавал лучших друзей и, когда они меня громко приветствовали, вздрагивал, смотрел рассеянно, словно они были посторонними или давно надоели мне. Я торопливо продолжал путь и наконец оказался за городом.
В трехстах шагах от себя, на берегу моря я заметил полускрытый деревьями и оградой чудесный маленький дворец. Никогда раньше я не обращал на него внимания, даже не замечал, что он существует, а ныне на всей земле не было места, столь дорогого моей душе. Я поднялся на холм. С его вершины прямо под собой я видел сад и дом. Там я был сегодня утром и она была со мной… Под этим олеандром она стряхнула на меня жидкий жемчуг с букета, чтобы привести в сознание. Уходя, она рассыпала цветы; они и сейчас лежали там, увядая на лужайке… О, если бы я мог оказаться один в этом саду, поцеловать траву, еще примятую ее шагами, подобрать каждый оброненный ею цветок, что она собирала; прижаться губами к лепесткам: карминным — анемона, стрельчатым, окружающим золотой диск — маргаритки или алебастровым — белой лилии, что похожа на кубок, еще хранящий след ночных слез. Мне кажется, я был бы счастлив, я бы не просил большего. Я сказал бы богам: «Зачем вы столь надменны на ваших тронах из облаков? Не гордитесь синими коврами, затканными звездами, вашей амброзией, нектаром и самим вашим Олимпом! Один взгляд, слово, одна ласка Мероэ способны меня приравнять к вам!»
Одно меня беспокоило: дом был закрыт и казался необитаемым. Никто, никакое живое существо туда не проникало и не показывалось оттуда. Он был похож на изящный склеп. Что делала Мероэ в этом тихом доме? Без сомнения, она отдыхала после трудной ночи. Она же сказала, что нашла меня без сознания, возвращаясь с ночной прогулки по морскому берегу.
Как же прошел этот день, самый длинный из всех, прожитых мною? Частью на холме, откуда я напрасно вглядывался в пустынный сад, частью в храме Венеры Победительницы, где я молился, частью в блужданиях по морскому берегу. Задолго до назначенного срока, хотя ни одна звезда еще не всходила на эмпирее, я уже сидел на берегу, пристально глядя в небо, туда, где должно было появиться счастливое для меня созвездие. Как ранее я наблюдал постепенное наступление дня, так теперь видел его гаснущие одну за другой краски. Наконец, Феба поднялась над Кифероном, медленно совершая свой перламутровый путь в небе, и скрылась за горой Оней, тень которой, удлиняясь, росла, пока не достигла моря. Я взглянул на южную часть небосвода: Лира ярко сияла на нем! И тут же до моего слуха донеслось нежное и жалобное пение. Так поют наши коринфские моряки. По волнам быстро скользила лодка. Звучали голоса двух гребцов: каждый попеременно начинал и доводил до конца одну строфу, а следующий подхватывал другую. Так же в «Эклогах» латинского поэта поют поочередно два пастуха. По мере того как лодка приближалась, слова слышались отчетливее и песня летела над волнами, спеша достигнуть берега. Гребцы повествовали о любви Кеика, царя Трахина, и Алкионы, дочери Эола. В эти мгновения все было для меня полно такого глубокого значения, что я запомнил песню от слова до слова, хотя слышал ее впервые.
«О, мой родитель, могучий Эол! Тебе поручил бог морей следить за ветрами. Так не выпускай из твоих мехов ни хладом дышащего Борея, ни Эвра в широком покрове, ни Нота, что из склоненной чаши беспрестанно поливает землю дождем! Лишь любимец Флоры, легкокрылый, как бабочка, Зефир мне желанен, отпусти его из твоих Стронгильских пещер на волю!
Ибо царь Кеик, возлюбленный мой супруг, уже вышел в море из Димы; его стройный корабль возведен на верфях Сикиона, что богат и сосной и буком. И нос корабля уже повернут в сторону гавани Крисы, где, сгорая от нетерпения, я его ожидаю, устремив глаза к небесам и моля их о солнечном дне и безоблачной ночи.
Многие дни провела я в моленьях. Увы! Лишь в последнюю ночь задремала. Утром сказали мне, что, пока я крепко спала, разразилась буря, и гром гремел, и молния бесновалась; а когда я пришла на берег, море еще бурлило и волны оделись пеной.
Но что вижу я там, на горизонте?.. Не волна ль подняла главу над другими волнами, не чайка ли это летит над самой водой ? Не парус ли полнится ветром, спеша из Левкады или Итаки ? Но нет! Что-то темное, неподвижное — обломок мачты ? бессильное тело ? — плывет, отдавшись волнам.
Таинственный этот предмет подплывает все ближе и ближе, виден все явственнее. Сомнений нет, увы: это злосчастная жертва твоего, о Нептун, гнева, просит у берега места, где бы найти ей покой. Вот я уже различаю цвет туники и волос. Зеленее травы луговой ткань, что полощет пена, а волосы белокуры, словно у бога дня.
Горе, горе! Любимый Кеик вышел в море в подобной одежде; у него в час разлуки на память светлый локон отрезала я… Почему же мертвец одет в похожую тунику? Зачем кудри его золотисты, как у Кеика ? Почему, о отец мой, не внял ты дочерним мольбам ? Зачем, о Нептун-повелитель, ты таким возвратил мне супруга?»
И пока подплывает мертвец, Алкиона, узнавая его, склоняется ниже на уступе скалы, нависающей над пучиной. Вот он внизу под ней, и с криком, взмахнув руками, вниз летит Алкиона навстречу любимому мужу. Но родитель ее Эол не позволил ей упасть в море: вместо рук у нее появились крылья, и тело оделось в перья. Алкиона, стеная, парит над супругом, в волнах распростертым.
И ожил тогда Кеик и тоже сделался птицей. С тех пор оба они летают низко над морем, криком предупреждая моряков, что ненастье близко. А в брачную пору гнездо они вьют прямо на волнах. По просьбе Эола Нептун дарит им неделю покоя, который не потревожит ни единый порыв ветра. И эту неделю люди назвали «семь дней Алкионы».