Другой конец Земли – само по себе это давно перестало приносить удовольствие. Он бывает в городах с красивыми названиями – Альбукерке, например, или Индианаполис, и что? Везде – в Нью-Йорке ли, в Альбукерке, тут ли – одно и то же – красные полы, красно-белые стены, идеальная ровность линий, тонов, ничто не радует глаз слишком, и ничто его не оскорбляет. И всюду, как часть оформления, негромко – Моцарт, симфонии, фортепианные концерты, не из самых известных, в основном вторые, медленные, части. Кто играет? Орегон-симфони, Портленд-филармоник, какая разница? Не эстрада, не блатные песенки. А как-нибудь так устроиться, чтоб – совсем тишина? Разборчивый пассажир – пожалуйста, никто не удивлен – можно посидеть в комнате для медитаций. Посидеть, полежать. Медитаций? Именно так, размышлений, у нас вон в аэропортах часовни пооткрывали – но поразмышлять и неверующему полезно, опять ничьи чувства не оскорблены.
– А курить можно в вашей комнате медитаций? – вдруг спрашивает он, сам себе удивляясь.
– Курить? – Он с ума сошел? – Курить нельзя ни в одном аэропорту Америки.
Вопрос про “курить” отрезает всякую возможность неформального разговора, показывает им, что он человек опасный. Ладно, ладно, он будет курить в отведенных местах, на улице.
Аэропорт совершенно пуст. Можно хоть сумку свою тут оставить? – Нет, ручную кладь надо брать с собой. – Что, каждый раз? Даже не пробовать тут улыбаться, all jokes will be taken seriously, вологодский конвой шутить не любит.
Порядок есть порядок, он понимает. У них и медицина от этого – изумительная, в сто раз лучше нашей, и все же – глупо. Укладывать вещи на черную ленту помогает ему толстый седой негр, без неприязни, работа такая. Кажется, негр ему даже сочувствует. Наверное, сам потому что курит.
– Опоздал, теперь до утра, – объясняет он негру, возвращаясь с улицы второй уже или третий раз.
– Just one of those days, man… – повторяет тот. По-русски сказали б: “Бывает”. У негра глубокий бас.
Он доходит до места, откуда видно шоссе – там едут редкие машины, не быстро и не медленно, у верхней границы дозволенного, – и вспоминает, как перемещался по окрестностям Бостона с друзьями, а иногда и один. И в каждой встречаемой им машине, он знал, сидит человек, ценящий свою жизнь не меньше, чем он – свою, – и жизнь, и сохранность автомобиля, и оттого, как правило, осторожный, предупредительный, не презирающий себя за готовность уступить. Стоит ли прожить свою жизнь или хотя бы часть ее – почему-то хочется сказать: последнюю – тут? Тут правильно выбрасывают мусор и правильно ставят машины, научиться этому можно, проще, чем английскому языку. Не в одной безопасности дело. Он представляет себя пожилым, почему-то совсем одиноким – может, оттого что в данную минуту одинок – в маленьком местечке на океане, у соседей его красные грубые лица, но сами они не грубы, они говорят про него: здесь живет доктор такой-то, им приятно, что их сосед – врач. Они устояли в жизни, и он устоял, а сколько раз могли сбиться!..
От усталости мысль его сворачивает в сторону: цыганка сегодня утром ему напророчила счастье. Будешь тут счастлив! Есть ли в Америке цыгане? – они, кажется, всюду есть, – нет, связь с доисторическим временем здесь обеспечивают индейцы – впрочем, индейцев-то он за годы уже полетов и не видал – одни диковинные названия наподобие Айдахо, – и вот он снова проходит досмотр и уже лежит на красном полу, всюду линолеум, тут в комнате медитаций – промышленный ковролин, и думает: я участвую в бессмысленной деятельности, а вечность есть, конечно, прав был отец, есть вечность, и осмыслено только то, что имеет проекцию в эту самую вечность, свою в ней часть. Лечение людей – неважно каких – имеет проекцию в вечность, хоть и живут его пациенты не вечно, а иногда и совсем чуть-чуть. И встреча с друзьями, не состоявшаяся сегодня, – имеет. И слушанье музыки, и разглядывание природы… А остальное – как это его дурацкое зарабатывание денег – what a waste! Отчего английские слова приходят первыми в голову? Ведь не так хорошо он знает язык, да и в русском немало синонимов для “впустую”: даром, втуне, вотще, понапрасну, всуе… Много слов: вхолостую, попусту, без нужды, зазря, почем зря…
Все, он спит.
* * *
Спит он не очень долго, часа полтора, и пробуждается от страшного шума: в комнату въезжает огромный, невиданный пылесос. Управляет им черноволосый маленький человек – мексиканец, наверное, – в наушниках, чтоб не оглохнуть. Наушники оторочены искусственным розовым мехом – как будто индеец с перьями на голове.
Он коротко смеется и тут же делает вид, что спит. Ужасный грохот, как можно спать? Ну не спит, медитирует, зачем-то ведь есть эта комната? Неохота вставать. Давай-ка, катись отсюда, индеец, и без тебя тут негрязно! Тот быстренько проходится жуткой своей машиной – от него буквально в нескольких сантиметрах – все, снова один, тишина.
Он смотрит на часы, закрывает глаза и вызывает образы тех, кто его безусловно любит. Такой управляемый сон, почти целиком подконтрольный сознанию – и все-таки управляемый не совсем.
Ему хочется видеть отца – вот он, отец. Он принимает отца целиком, не как носителя свойств и качеств. Они хорошо известны ему – кому же еще их знать, как ни сыну? – но к самому отцу, к тайне личности, не имеют словно бы отношения. Добрый, щедрый, самоотверженный – да, конечно, но все это может он сказать о своих друзьях, не о нем.
– Как же так? – говорит он отцу. – У меня есть душа, есть талант – не к одной медицине, ты знаешь, но вот – и к музыке был талант, определенно ведь был, я и теперь люблю музыку больше всего, в наше время это не так часто, и что же? Ездить в бессмысленные путешествия, потому что на главной работе не платят, лежать на красном полу, завидовать людям со строгими лицами и определенностью в жизни? – Он, видно, здорово устал, потому что разжалобился до слез.
А чего он, вообще говоря, плачет? Ну, устал, не тот Портленд, друзей не увидел? – еще увидятся, ночь на полу? – сэкономил сколько-то долларов, да и здесь вполне чисто, а что нет отца – одиннадцать лет прошло, а не привыкнуть никак.
От слез становится легче, он смотрит на себя немножко со стороны и видит комизм положения: взрослый дядька в слезах, красный пол, медицинская сумка под головой, и вскоре опять засыпает. И снится ему теперь уже полноценный сон: они с отцом сидят возле поломавшейся машины, рядом с тем местом, куда надевается колесо, сломалась – как называется эта штука? скажем, ступица или втулка, – ясно, что ничего починить нельзя – ни запчастей нет, ни навыков, – они в свое время часто оказывались в таком положении, – просто сидят на земле, и отец говорит ему: “ Ты мой родной”. Дело не в словах, разумеется, а в содержании, во взгляде отца, который означает, что все идет правильно, как должно идти, и что отцу жалко, что сын его одинок.
Он опять на некоторое время задерживается между сном и явью, рывком встает, умывается в чистейшем сортире, как долго он путешествует – щетина выросла! – ни бритвы, ни щетки нет, скорей – кофе, еще успеть покурить – надо же, совсем забылся он в комнате медитаций, опять проверочка багажа, – мелочь из карманов, ключи, все надо выгрести, – служба безопасности успела смениться, но дело не пострадало – тщательнейший досмотр – не хватало на утренний рейс опоздать. Все, он уже в самолете, рейс по маршруту Портленд – Нью-Йорк. Пассажиров в салоне – не больше пятнадцати – двадцати, и пожилая невыспавшаяся стюардесса им объявляет: “Если вы хоть раз путешествовали самолетом начиная с тысяча девятьсот шестьдесят шестого года, – как раз он родился, – то вам не надо показывать, как пристегнуть ремень”. – Очень милое, артистичное отступление от правил.