Болезнь не стояла на месте, она неотвратимо прогрессировала, хотя внешне это проявлялось как раз в том, что Марина Львовна всё чаще повторяла одни и те же фразы, всё короче становились промежутки от одного повтора до следующего. Чем безнадежней застревала ее жизнь на поверхности, тем заметнее был рост скрытых разрушений, причиненных болезнью, провалов и осыпей в ее сознании, пустот, которые нечем было заполнить, кроме воспоминаний. И если днем Кирилл старался не задумываться, что чувствует мать, то по ночам его стыд и вина как будто восстанавливали между ними когда-то связывавшую их пуповину, по которой текли в него ее боль, недоумение, растерянность, страх. Оказывалось, что он помнит все ее заминки, все паузы в поисках забытого слова, в которые она проваливалась без шансов выбраться, а он мог помочь ей, но вместо этого ждал, пока она найдет потерянное сама. Он вспоминал мать на кухне, где она пыталась навести порядок, не замечая, что Кирилл за ней наблюдает: то и дело она застывала в размышлении со сковородкой, масленкой или еще чем-нибудь в руках, разглядывая вещь так, точно видела впервые и старалась понять, для чего эта штука и где ее место. И каждое ее неуверенное, нелепое движение царапало саднящую от стыда память, каждый пришаркивающий шаг был шагом навстречу близящемуся концу. В эти ночные часы его вина за дневную раздражительность и частые срывы распухала до вины за то, что остановить время не в его власти. И все его коллекции, пытавшиеся на свой лад законсервировать время, не могли ему здесь ничем помочь, не служили ни оправданием, ни защитой.
Всё чаще Марина Львовна проводила целые дни в поисках ускользавших от нее слов и вещей. Вещи искать было легче, все-таки три комнаты предоставляли простор для поисков, и каждый раз, завершив один круг, можно было начинать по новой, не теряя надежды. Всегда оставались углы, куда она забывала заглянуть или забывала, что уже глядела, и в каждом из них был шанс на удачу. Розыски пропавшей вещи никогда не были абсолютно безнадежными. Хуже обстояло дело со словами: здесь поиск с самого начала упирался в тупик, которым была собственная голова Марины Львовны, превращавшаяся во враждебную, со всех сторон защищенную крепость, укрывавшую забытое слово. Если исчезновение вещей всегда можно было списать на злокозненность обстоятельств, скажем, на вечный беспорядок разбросанных по всей квартире рыночных находок Кирилла, то в пропаже слов некого было винить, кроме предательства собственных извилин. Вещь могла отсутствовать по множеству разных причин: ее мог переложить с места на место Кирилл, она сама, наконец, запропастившаяся вещь обретала, кажется, собственную злорадную волю и наблюдала исподтишка из своего укрытия за розыскными усилиями Марины Львовны, посмеиваясь над ней. Слова же исчезали безо всяких причин, будто под ними открывался вдруг черный люк и они беззвучно в него проваливались. В заключенном в голове необозримом пространстве мозга не было ни направлений, ни ориентиров, ни зацепок, помогавших найти потерю. Память беспомощно обшаривала себя вслепую в кромешной тьме и скоро сдавалась; оставалось ждать, чтобы слово вернулось само. И оно возвращалось, но на однажды ускользнувшее слово уже нельзя было положиться: в самый неподходящий момент, например, в разговоре по телефону, оно норовило опять предать ее и исчезнуть. Всё это напоминало жестокую игру, в которую вещи и слова играли с Мариной Львовной, прячась и заставляя ее водить, вот только выйти из игры было не в ее власти, эти прятки могли закончиться лишь вместе с ее жизнью. Одно из правил игры она усвоила: если поиски оказывались напрасными, нужно было забыть о пропаже, тогда исчезнувшее слово объявится само. Но это было проще сказать, чем сделать: забытое не собиралось забываться, потеря постоянно напоминала о себе, как слепое пятно в поле зрения, лезущее в глаза куда ни посмотри, так что не замечать его невозможно. Хорошо, когда Кирилл был дома: он мог подсказать ей слово, хотя часто она не решалась его спрашивать, зная, что он будет требовать, чтобы она напряглась и вспомнила сама, а куда ей было еще напрягаться, если бессилие и досада порой так стискивали грудь, что не продохнуть. Если же сына не было, она иногда целыми часами, как прикованная, думала о забытом, ломилась в него, как в открытую дверь, заранее зная, что всё напрасно, оно не вернется, пока она не заставит себя перестать о нем думать. В отношениях с пропавшими вещами тоже были свои хитрости: часто вместо той вещи, которую Марина Львовна искала, находились иные, сгинувшие раньше. Поэтому она пыталась делать вид, что ищет совсем другую, давно потерянную вещь в надежде, что нужная ей сейчас найдется сама. Иногда это помогало, но гораздо чаще Марина Львовна запутывалась, забывала, где смотрела, а где еще нет, и, перерыв по нескольку раз все комнаты, заглянув в кладовку и ванную, падала на стул, роняла руки на колени и обводила порожденный ею хаос уже ни на что не надеющимся взглядом… В такие минуты она обычно обращалась к обитающему в квартире домовому, в существовании которого давно не сомневалась, мелкому злобному существу, образовавшемуся из облепленных пылью теней, залегавших по грязным углам за шкафами, куда не доставал веник, и умоляла его вернуть очки или документы: “Ну зачем они тебе? Кому ты будешь мой паспорт показывать? А мне без него нельзя! Меня без паспорта в поликлинике не примут”. Она представляла его себе кем-то вроде ребенка-идиота, не понимающего, какие мучения приносят его гадкие шутки, который напялил на себя все ее потерянные кофты и платья, рассовал по карманам утраченные документы и водрузил на нос несколько пар без вести канувших очков. Марина Львовна просила его, заклинала и угрожала, а если это не помогало, переадресовывала свои мольбы тому, в кого, зная о существовании домового, уже нельзя было не верить. Тому, кто был осведомлен обо всех его подлых проделках, знал местонахождение каждой пропавшей вещи, помнил и мог подсказать ей любое забытое слово. Глубоко советский человек, никогда даже не задумывавшийся раньше ни о чем сверхъестественном, Марина Львовна обращалась напрямую к Богу, и он почти всегда рано или поздно исполнял ее просьбы. Как было не поверить в ниспосланное им чудо, когда очки обнаруживались на кухонном столе, где она трижды перед этим смотрела, а паспорт оказывался в кармане сумки, которую она два раза выворачивала наизнанку?! Такие чудеса происходили почти ежедневно, а бывало, что и по нескольку в день, она была окружена чудесами, делающими присутствие Бога очевидным, не подлежащим сомнению. Он был даже слишком близко, и каждая пропавшая вещь, переходя в его память, еще больше его приближала, создавая пустоту, наполненную дыханием его присутствия, от которого Марине Львовне становилось по временам душно и тревожно. Ей было неудобно, что она так часто надоедает Богу своими просьбами – мало ли у него беспамятных старух, – и она давала себе зарок не просить его без крайней необходимости, когда никакой другой надежды уже не оставалось.
Среди окружавших ее чудес были мелкие, к которым она давно привыкла, вроде обнаружения очков; были более крупные, возвращавшие ей единственные ключи, паспорт или сберкнижку, и были, наконец, такие, без которых она бы уже распрощалась с жизнью, как, например, когда оставила включенным газ на плите и наверняка бы отравилась, если б у Кирилла не сорвалась назначенная встреча и он не вернулся домой раньше времени. Он бегал тогда по квартире, орал не своим голосом, распахивал все окна, наполняя комнаты холодными сквозняками, а Марина Львовна сидела на табурете в старом пальто с облезлым воротником и улыбалась. Она прекрасно понимала, что Кириллу ее улыбка кажется бессмысленной и слабоумной, но она не сходила с ее лица, потому что Марина Львовна знала то, о чем он не мог догадаться: ее жизнь под надежной охраной.