Вижу только эти гребаные мокасины.
Остекленевшие глаза.
И что теперь… при встрече с любителями мокасин мне стоит готовить пакетик для блевотины? Да поможет мне бог, если когда-нибудь придется работать в банке. Многие носят мокасины, и не все из них первостатейные извращенцы.
В грязном зеркале, под тонким желтоватым слоем пыли, отражается женщина в цветастом платье, с любопытством на меня глазеющая.
– Ты в порядке, милая?
Но я не отвечаю. Не могу. Лишь смотрю на собственное отражение и гадаю, как давно мой правый глаз закрыт.
– Чего так долго? – спрашивает Бек.
– Я… задержалась.
Он косится на меня:
– Крендель хоть съела?
Согнувшись, зажимаю голову между колен.
– Мим? Что с тобой?
– Меня вырвало.
– Ты больна?
– А ты как думаешь? – огрызаюсь я, хотя не собиралась.
Теперь уже Уолт смотрит на меня крайне обеспокоенно:
– Ты заболела, Мим?
– Нет, Уолт. – Показываю ему большие пальцы. – Я в порядке. Чувствую себя замечательно.
Мой энтузиазм вознагражден двойным жестом «о’кей» в его исполнении.
Бек вытаскивает из сумки камеру:
– Мим повезло с таким другом как ты, Уолт. Чертовски повезло.
Уолт кивает, улыбается:
– Чертовски повезло.
С реки Огайо доносится прохладный послеливневый ветерок, словно легкий снисходительный взмах руки местного неумолимого климата. Бек делает несколько снимков, и «Кабсы», как всегда завораживающе, сгорают в славном пламени ошибок, промахов и упущенных возможностей. В этой «симфонии поражения» они не просто первая скрипка – они дирижер, фаготист, вся перкуссионная секция. И Уолт, да не очерствеет его сердце, не теряет ни капли энтузиазма. Он просто безудержен – на самом деле – и что есть мочи аплодирует самым посредственным игрокам. Матч завершается со счетом двенадцать: три в пользу «Редс».
Чуть позже за стеной центрального поля начинается салют.
– Ха! О да! О, смотри, Мим! Бек! Эй, эй, как клево!
С улыбкой склоняюсь к Беку:
– Он похож на ребенка в рождественское утро.
И перевожу взгляд от раскрашенного взрывами неба к его глазам – удивительно, но разницы почти никакой.
– Я солгал, – шепчет Бек.
«Осторожнее, Мэри. Тут что-то хрупкое…»
– Ясно.
– А-а-а-а-а, Бек, гляди! – кричит Уолт.
Болельщики вокруг нас вопят, смеются, тычут пальцами в небесные искры, забыв обо всем, кроме фейерверков. Мы с Беком среди них, но не с ними. Все равно что в День благодарения сидеть за «детским столом». Взрослые рядом, обсуждают важные вопросы, работу, дом, соседей. И не понимают, что все это не имеет значения. А дети понимают. Боже, вот бы это с возрастом не менялось.
– Я поехал не просто фотографировать.
– У-у-у-ухты-ы-ы-ы-ы! – Уолт подпрыгивает на месте.
Бек слепо пялится в программку на коленях.
– Дело в Клэр, – говорю я. – Которая звонила.
Он кивает:
– Она моя сводная сестра. Жила с нами год, пока училась в старшей школе, а потом сбежала. Мы были близки, и то, как все закончилось… Мне просто нужно снова ее увидеть.
Я молчу. Жду, когда кусочки сложатся в картину.
– Ка-а-а-а-бу-у-у-у-у-ум! Эй, эй, еще один клевый!
– Она здесь рядом, – продолжает Бек. – По ту сторону реки. Когда меня ссадили с автобуса, я собирался проехать оставшиеся пятнадцать миль на попутке, но тут услышал, как вы пытаетесь купить этот грузовик.
– У этого грузовика, – напыщенно поправляю, – есть имя.
Бек дарит мне улыбку кинозвезды, улыбку, которую мое левое глазное яблоко запечатлевает и отправляет в мозг, а тот, в свою очередь, прямиком в сердце, и оно моментально тает.
– Я звонил ей полгода назад. И организовал эту поездку, чтобы ее навестить, но… Клэр продолжает перезванивать и говорить, чтобы я не приезжал. Напасть какая-то. – В его низком голосе неуловимая бесконечность. – Я не знаю, что делать.
И на миг – на один исключительный миг – мы остаемся вдвоем за детским столиком.
Я протягиваю руку и осторожно разворачиваю лицо Бека к небу:
– Думаю, знаешь, Бек. И я помогу. Но сейчас ты пропускаешь умопомрачительное зрелище.
И мы втроем смотрим, как взрываются небеса.
Я бы что угодно отдала, лишь бы увидеть этот фейерверк двумя глазами…
28. В парке
3 сентября, поздняя ночь
Дорогая Изабель.
Мне было восемь.
Папа пил пиво и ремонтировал свой мотоцикл. Он никогда на нем не ездил, только ремонтировал. Это одна из многих исчезнувших черт отца – его склонность к незавершенности. Он получал удовольствие от тяжкого труда, а не от вознаграждения в конце.
Мы сидели в гараже втроем. Мама пыталась объяснить мне, как работает проигрыватель. (Я не вспомню все подробности того разговора, потому что… ну, мне было восемь. Так что перескажу примерно, но суть ты поймешь.)
– Да, мама, но как музыка из иглы, – я ткнула пухлым пальцем в проигрыватель, – попадает в мое сердце?
Мои самые ранние воспоминания о музыке никак не связаны с прослушиванием, тогда все в мире воспринималось исключительно чувствами.
– Игла называется «стилус». – Мама сдула пыль с альбома «The Doors». – И он проходит по этим канавкам, видишь? И начинаются некие вибрации или вроде того, направленные, наверное, в какой-нибудь усилитель, и – вуаля! – музыка.
Папа, полирующий мотоцикл, фыркнул.
– Лягушку проглотил, дорогой? – произнесла мама, устанавливая пластинку.
Он пробормотал что-то – я не расслышала – и глотнул пива.
– Принеси мне тоже, ладно? – попросила мама, и папа ушел из гаража.
Мы остались вдвоем на продавленном старом диване. Сидели и слушали, как Джим Моррисон прорывается на ту сторону.
[6]
– Странно, – сказала я. – Как будто песня сумасшедшего.
Мама кивнула:
– Это потому, что он и был сумасшедшим. Как и многие известные рок-звезды.
– Например?
– Ну, помнишь Джими Хендрикса, который играл «Star Spangled Banner»?