Казалась эта установка единственно правильной. Но так только казалось.
Через год уже, вроде бы как, напрочь забытая тема майора Кузи снова вернулась в нашу жизнь. Не вломилась, не ворвалась, а тихо, но неудержимо втёрлась, жестко отодвинув всё прочее и остальное.
Сначала в лагере стало известно, что опять объявился Кузя в городке, из которого год назад так поспешно и нехорошо снялся. Прицепом к первой новости вторая: у бывшего майора теперь свой бизнес, и, кажется, вполне удачный. Из второй новости на автомате третья: специфика этого бизнеса такова, что непременно будет наша колония со своим меловым производством теперь важным партнёром для Кузи.
Комментировать эти новости никто не брался. Чего тут комментировать, ситуация житейская: попал человек в неприятность, а потом собрался с духом и неприятность преодолел, и свою жилу нашёл, которую теперь, вроде как успешно разрабатывает.
Повод для комментариев позже грянул. Через полгода. Когда стало известно, что фирма, Кузей возглавляемая, лихо кинула нашу промку на немалую сумму денег. Чем всё это обернулось для зоны и для мусоров, там служивших, можно догадываться. А для нас, арестантов, на этой промке работающих, кузино кидалово самый конкретный результат имело. Почти полгода потом мы работали за чистое «спасибо». Заработками здесь и раньше не баловали: закрывали в месяц по триста-четыреста рублей. После «привета» от бывшего майора в зарплатных ведомостях напротив каждой фамилии совсем смешные цифры стали проставляться: кому — сорок рублей, кому — шестьдесят, кому что-то среднее. И это в то время, когда пачка фильтровых в лагерном ларьке уже сорок с копейками стоила.
Чем всё это для арестантов обернулось, представить несложно. Кто прежде «Яву» курил, теперь «Приму» смолить начал. Соответственно, кто раньше себя «Примой» тешил, начал бычки собирать, табак из них извлекать, на батарее его сушить и… в дело пускать, в самокрутки, какие в известном фильме дед Щукарь курил. Ну, а те, кто привычкам изменить не пожелал, в долги позалезали и всякие прочие бигуди на себя нахлобучили.
Какими словами после этого бывшего майора в арестантских беседах могли вспоминать, представить несложно. Только не вспоминали Кузю больше в лагере.
Разве что тот же дед Василий, некогда наградивший Кузю высоким титулом «правильный мусор», в случайно затеянном разговоре, где каким-то боком всплыл бывший майор, очень фигуристо матернулся и припечатал:
— Мусор — он и есть мусор… Мусор — этим всё и сказано…
Сплюнул и растёр подошвой арестантского башмака окурок «козьей ножки». Той самой, что из табака, с бычков накануне набранного, была скручена.
Кстати, на воле такие самокрутки нынче поди никто уже и не курит…
В полночь с чёрным в темноте
Вот и случилось.
Без знамений и предисловий.
Без всякой предварительной подготовки.
Просто грянуло.
Скорее навалилось.
Точнее, как здесь принято говорить, нахлобучило.
Аккурат, в самую середину срока.
Когда стало пронзительно ясно, что и досидеть всё до конца — реально (ведь отсидел первую половину и… ничего), но и умереть, разом переместиться из скудной на события и движение арестантской повседневности вовсе в никуда («тубик», рак, инсульт и т. д.) — такая же, очень даже объективная, реальность.
Понятно, примеров «вариант один» кругом куда больше, чем примеров «вариант два». Только «первые» как-то незаметны в своей бесцветности и монотонности. Зато «вторые», пусть нечастые, — все кричащие, по живому дерущие. Это потому, что слишком ограниченно здесь пространство, и слишком куцая, на этом пространстве жизнь: ни фактов, ни явлений.
Словом, случилось.
Часа через два после отбоя словно толкнул кто-то.
Только не снаружи, когда за плечо трясут, или за ногу, что из-под одеяла торчит, трогают, а как будто изнутри шевельнули.
Опять же внутренним ощущением, природа которого непонятна, но воля непреклонна, понял, что открывать глаза сейчас не надо, что сейчас куда важнее собраться и готовиться к чему-то очень ответственному. Подготовился, собрался. Лёжа на спине, вытянулся в струнку, вжался в, хотя и недавно перетянутое, но всё равно ненадёжно-зыбкое днище шконки
[63].
Открыл всё-таки глаза.
Если бы в бараке было светло, увидел то, что полагалось увидеть: прутья задней стенки двухъярусной кровати и за ними кусок крашеной в бордовый цвет (цвет больной печени, как здесь говорят) стены и отрезок крашеной тем же цветом батареи. Весь пейзаж! Вся панорама! Но и это только при свете. А сейчас…
Сейчас увидел лишь темноту.
Правда, странной была эта темнота. Темнота была неоднородной. И вовсе не потому, что в ней угадывались немногие составляющие убогого мини-пейзажа. Что-то в этой темноте было гуще, чернее, жирней, очень похоже на сажу и копоть, что образуются, когда горят автомобильные покрышки. Что-то жиже, ближе, то ли к очень коричневому, то ли к запредельно серому. Какие-то клочья, комки, языки. А ещё — в темноте… присутствовало движение. Все эти клочья, комки и языки шевелились, плавали, срастались и распадались. Будто роились и клубились.
Страха не было, но была уверенность, что этот клубок темноты — не случайное сочетание оттенков ночного мрака, а что-то куда более серьёзное, возможно, таящее не только тайну, но и опасность. Не находилось мужества признать шевелящийся комок тьмы одушевлённым, но не было никакого сомнения: он — организован и уровень этой организации таков, что главная моя проблема, на сегодня вбитая в рамки понятий «неволя» и «несвобода», для него просто не существует.
Кажется, я догадался, с кем имею дело.
— Что Ты собираешься делать дальше?
Нисколько не удивляюсь, что этот вопрос не прозвучал, а прошёл по каким-то неведомым, не имеющим ничего общего со слухом каналам. Почему-то я уже знаю, что, отвечая на этот вопрос, не надо произносить никаких слов, не надо даже шепотом обозначать контуры этих слов, достаточно просто чётко сформулировать их внутри и адресовать тому, кто является моим собеседником. Вот я и адресую.
— Досижу. Просто досижу. Всего три с половиной. Потом домой. Атам по обстановке…
— Дурак! Не «всего» три с половиной, а «целые» три с половиной! Тебе уже за полтинник. Даже для вольного российского человека — это много. Для российского арестанта — это запредельно много. Ты же — грамотный человек, знаком со статистикой, знаешь, что даже до шестидесяти в российских зонах мало кто доживает… Да что там статистика! Вспомни, сколько жмуров ты здесь уже видел…
Вспомни… Да я этого и не забывал…
Первого лагерного покойника я увидел в самый первый день, как поднялся из карантина на барак.
Стоял у окна. Смотрел на лагерный плац и серые лагерные корпуса, обрамлявшие этот плац по периметру. Не мог насмотреться. Потому что до этого был пять месяцев в Бутырке. Там из окна камеры только кусок кирпичной стены был виден. До «Бутырки» полгода в «пятёрке» просидел. Камера на первом этаже. Там вовсе окон не было. Форточка была, что в упор в стену какого-то сарая выходила. А тут, в зоне, — почти пейзаж. В придачу изрядный кусок неба. Роскошь!