Обычное собрание переросло в бурный митинг, где выступающие, отбросив всякие понятия об интеллигентности, выражений не выбирали, костерили всех вдоль и поперёк и требовали, чтобы к красным были немедленно высланы парламентёры. А в остальном они, головастые земцы, разберутся и «всем сёстрам выдадут по серьгам». Речи Скоморохова и его соратников незамедлительно тиражировали местные газеты, подливали в огонь масла. Обстановка накалялась всё больше. Миллер решил встретиться с земцами, точнее — с руководителями земского собрания.
Разговора со Скомороховым не получилось, Скоморохов слово в слово повторил то, что говорил на митинге, а аккуратные реплики Миллера, которые тот изредка бросал в беседе, посчитал обычной слабостью генерала... Миллер же просто не хотел доводить ситуацию до кипения, и только.
Ночью земское собрание провозгласило себя главным законодательным органом Северной области (с прицелом на большее) и сочинило ряд ультиматумов. Требования были известными, они обмусоливались несколько недель: старому правительству — ногой под зад, генералу Миллеру с его вояками — также ногой под зад, всю власть передать земскому собранию.
Это был уже, конечно, перебор. Миллер поднял по тревоге комендантскую роту. При полной выкладке, с пулемётами и хорошим боезапасом.
Тут земцы струхнули. Решительный вид солдат остудил их, рты наиболее громкоголосых болтунов разом захлопнулись на замки, и земцы послали к Миллеру двух своих представителей — договариваться, а чтобы те не путались в своих речах и не поджимали хвосты, дали им в руки декларацию.
Миллер принял этих людей у себя в кабинете, декларацию, упакованную в розовую картонную папочку, небрежно бросил на стол. Предупредил:
— Имейте в виду, господа-товарищи, авторы этого документа могут пойти под суд... Вы свободны.
Земцы покинули кабинет Миллера ошеломлённые, тихие, как мыши.
Ночью произошло то, чего не ожидали: был смят Двинский фронт. Миллеровские штабисты рассчитывали, что зима будет, как обычно, спокойной, разутые, раздетые, голодные красные попрячутся по тёплым углам, чтобы переждать там холод, либо вообще повылезают из своих окопов и откатятся на юг — такое бывало уже много раз, — и до весны серьёзных боев не будет. Вышло же всё по-иному.
Красные подтянули тяжёлую артиллерию и целиком подняли в воздух, смешав с землёй и людей и металл, большой участок фронта. Изрядно поредевший 4-й Северный полк и Шенкурский батальон, державшие там оборону, побежали.
Сделалось не до земцев, надо было срочно исправлять положение на фронте.
Тем временем земцы поняли, что перегнули палку — против них начало выступать даже рядовое население Архангельска, не говоря уже о городской думе и оборонческих группах... Кроме, впрочем, крайних левых.
Через несколько дней Миллер всё-таки приехал в земское собрание: в отличие от Скоморохова он был вежливым человеком, всё понимал и не стремился обострять отношения.
Выступление его было, как отметили современники, очень обстоятельным, выдержанным в корректных выражениях — не в пример самим земцам, которые ещё совсем недавно выражений не выбирали, рубили с плеча и о последствиях затеянных ими драк не беспокоились. Миллера же волновало, заботило всё, он старался просчитывать свои действия на два-три шага вперёд.
Спокойная взвешенная речь Миллера произвела впечатление: земцы — чего Миллер совсем не ожидал — даже приняли воззвание к войскам о продолжении борьбы с красными. Было начато также формирование нового правительства — с учётом всех обстоятельств затяжной борьбы.
На Северной Двине тем временем шли тяжёлые бои. Земля тряслась и хрипела, будто живая, под самые облака взмётывались грузные рыжие пласты, промороженные до железной твёрдости, деревья вырывало с корнями и зашвыривало на облака. Самые затяжные схватки пришлись на Селецкий укрепрайон, где дислоцировался 7-й Северный полк, сформированный из «шенкурят» — бывших белых партизан.
Партизаны не желали сдавать свои деревни и стояли мертво — не сдвинуть. Именно «шенкурята» спасли белых от поражения — двинская группировка, израненная, постоянно отползающая назад, наконец остановилась.
Генерал Миллер перевёл дух. Надо было срочно собирать силы для контрнаступления и возвращаться на прежние позиции.
Но передышка, данная ему, была недолгой.
* * *
Когда отступали, Митька Платонов драпал особенно проворно, в результате угодил на болото с сухим льдом — большими воздушными пузырями, прикрытыми острой ледяной коркой, — провалился и порезал себе ноги острыми сколами. Причём рассёк не только мышцы, но и сухожилия. Митьку спасли — выволокли на салазках из болота и сдали санитарам, отправлявшим в Архангельск санитарный поезд с ранеными. Бывшего морского кока тоже пристроили на этот поезд.
Госпиталь, в который попал Митька, находился в Железнодорожном районе города, в зачуханном немытом здании, с потолка которого свисала длинная чёрная бахрома — прочные нити сажи, будто здесь, в помещениях этих, некие злодеи сожгли горы бумаги и тряпья.
Митька закашлялся, притиснул ладонь ко рту. К нему подскочила сестричка:
— Вам плохо?
От окающей северной речи, участливого взгляда у Митьки на сердце потеплело. Платонов улыбнулся неожиданно робко, как-то потерянно, потом одолел в себе робость и проговорил:
— Если бы ты меня обняла да поцеловала — было бы много лучше. Я бы тогда вообще не стал лежать в госпитале.
Сестричка посмотрела на него диковато — она была из строгой семьи и такие вольности в общении не одобряла, — взгляд её опалил Платонова, и он смутился, щёки у него заполыхали. Никто ещё из особ противоположного пола не смотрел на него так пристально, буквально пробивая глазами насквозь. Митька, словно немец, сдающийся в плен, поднял сразу обе руки.
Экипаж миноноски, списанный на берег, был причислен к одному из северных полков. Боевые действия полк вёл, как говорится, ни шатко ни валко. В ротах вовсю шуровали красные агитаторы, уговаривали солдат переходить на другую сторону фронта.
Морские экипажи, приписанные к полку, были связаны с Архангельском, с тамошними учебными экипажами, и вели свою игру — моряки оказались разагитированными, разложение в их рядах коснулось всех, пробрало до самых косточек.
Несколько раз Митька принимал участие в сходках моряков, однажды даже голосовал за прекращение войны на Северном фронте, агитаторы к нему присмотрелись и рекомендовали в солдатский комитет. От гордости Митька цвёл и млел — он нравился себе. Только вот незадача: покалечился на гнилом льду... И как его туда занесло? Произошло это в горячке, а в горячке, как известно, всякое бывает.
Рядом с койкой, на которую положили Митьку, стояла койка ещё одного матроса, также переброшенного с корабельного борта на берег, — Расторгуева.
Когда сестричка ушла, Расторгуев молодецким движением подправил несуществующие усы, подмигнул Митьке: