Но только на один сезон. Не навеки. Нет-нет. Есть один знаменитый писатель, которым я искренне восхищаюсь — и который вот уже десять лет прощается с публикой в каждом своем предисловии, а потом снова появляется перед нею именно тогда, когда она уже успела о нем соскучиться. Как у него хватает мужества прощаться с читателями так часто? Думаю, что Банн не лицемерит, когда благодарит публику. Разлука всегда тягостна. Нам дорог даже самый скучный из наших приятелей. Даже Джокинсу мне было бы грустно пожать руку в последний раз. По моему мнению, добропорядочный каторжник, возвращаясь из ссылки на родину, должен грустить о Ван-Дименовой земле. Поверьте, когда опускается занавес над последним спектаклем рождественской пантомимы, бедный старик клоун не может не быть печален. И с какой же радостью он выбегает на подмостки ровно через год, 26 декабря, восклицая:
— А вот и мы! Здравствуйте, как поживаете!
Но не слишком ли я расчувствовался — лучше вернемся к нашей теме.
Понятие «сноб» прочно вошло в сознание англичан. Слово «сноб» заняло свое место в нашем честном английском словаре. Дать ему точное определение мы, пожалуй, не сумеем. Мы не можем сказать, что такое «сноб», как не можем определить, что такое «остроумие», «юмор» или же «лицемерие», хотя мы знаем, что это такое. Несколько недель тому назад, когда мне выпало счастье сидеть рядом с одной молодой девушкой за гостеприимным столом, где нудно и напыщенно разглагольствовал бедняга Джокинс, я написал на белейшей камчатной скатерти «С..б» и обратил внимание моей соседки на эту коротенькую надпись.
Девушка улыбнулась. Она сразу поняла, в чем дело, мгновенно отгадав две недостающие буквы, скрытые за точками, и я прочел в ее глазах согласие с тем, что Джокинс действительно сноб. Правда, дамы пока еще редко пользуются этим словом, но их улыбающийся ротик принимает неизъяснимо прелестное выражение, когда они его произносят. Если какая-либо молодая леди в этом усомнится, пусть у себя в комнате попробует произнести это слово перед зеркалом. Если только она проделает этот несложный опыт, то, клянусь жизнью, она непременно улыбнется и признает, что это слово удивительно красит ее ротик. Хорошенькое круглое словцо, все состоящее из мягких букв; кроме одной свистящей в начале, как бы для придания ему пикантности.
Тем временем Джокинс продолжал нести чушь, хвастаться и морить всех со скуки, нисколько этого не сознавая. Нет сомнения, что он будет орать и реветь, как осел, до бесконечности или, по крайней мере, до тех пор, пока его слушают. Никакими словами сатиры нельзя переделать натуру человека и сноба, точно так же, как нельзя превратить осла в зебру, исполосовав его кнутом.
Однако мы можем предостеречь наших соседей, сообщив им, что тот, кем восхищаются они вместе с Джокинсом, попросту мошенник. Мы можем на опыте проверить, сноб он или нет, тщеславный ли он шарлатан, хвастун ли он, лишенный смиренномудрия, не знающий милосердия и чванящийся своей мелкой душонкой. Как он обращается с большими людьми и как — с маленькими? Как он ведет себя в присутствии его светлости герцога и как — в присутствии лавочника Смита?
И мне кажется, что все английское общество заражено проклятым предрассудком сребролюбия, что мы низкопоклонничаем, льстим и заискиваем у одних, а других презираем и дерем перед ними нос — все мы, снизу доверху, от низших и до высших. Моя жена весьма сдержанно — «с надлежащим достоинством», как она изволит выражаться, — разговаривает с нашей соседкой, женой лавочника; в то же время она, то есть миссис Сноб, Элиза, жизни не пожалела бы, лишь бы быть представленной ко Двору, как ее кузина, супруга капитана. Элиза, конечно, прекрасная женщина, но ей стоит невыразимых мучений признаться, что мы живем на Верхней Томсон-стрит, в Сомерстауне. И хотя я уверен, что миссис Бакенбард любит нас гораздо нежнее, чем своих родственников Шлипшлёпов, но вы бы послушали только, как она без конца болтает о леди Шлипшлёп, — и: «Я сказала сэру Джону, „милый мой Джон“», — и о доме Шлипшлёпов, и об их приемах на Хайд-парк-террас.
Леди Шлипшлёп, встречаясь с Элизой, которая доводится какой-то дальней родственницей этому семейству, протягивает ей один палец, который моя супруга вольна пожать с самым искренним умилением.
Но если бы вы только видели, как ведет себя ее светлость в день званого обеда, когда к ней приезжают лорд и леди Ослофф!
Больше я не в силах терпеть эту дьявольскую выдумку, — знатность, убивающую в людях данное им природой милосердие и искренность дружбы. «Надлежащее достоинство» — как же! Ранги, привилегии — еще чего! Табель о рангах — это ложь, сжечь ее надо. Она была хороша для церемониймейстеров доброго старого времени. Выступи же вперед, великий маршал, установи в обществе равенство — и пусть твой жезл заменит все вызолоченные палочки старого двора. Если это не святая истина, — если весь мир не идет в этом направлении, — если преклонение перед величием, унаследованным от предков, не надувательство и не идолопоклонство — давайте вернем назад Стюартов и отрежем Свободной Печати уши у позорного столба.
Если бы наши родственники, Шлипшлёпы, захотели познакомить меня с лордом Ослофф, то после обеда я бы воспользовался случаем и сказал бы ему самым добродушным тоном:
— Сэр, Фортуна ежегодно дарит вам несколько тысяч фунтов. Неизреченная мудрость наших предков поставила вас надо мной начальником и наследственным законодателем. Наша замечательная конституция (гордость британцев и предмет зависти соседствующих народов) обязывает меня признать вас сенатором, главой и опекуном. Вашему старшему сыну, Фиц-Хихоу, обеспечено место в парламенте; ваши младшие сыновья, молодые Игого, любезно согласятся стать капитанами гвардии и подполковниками или же нашими представителями при иностранных дворах, а не то и пасторами в богатом приходе. Наша замечательная конституция (гордость и зависть и т. д.) провозглашает, что все эти преимущества принадлежат вам по праву, невзирая на вашу тупость, ваши пороки, ваш эгоизм и вашу полнейшую непригодность к делу. Как бы вы ни были тупы (а мы имеем столько же оснований предполагать, что вы, милорд, сущий осел, как и то, что вы просвещенный патриот), но все же, как бы вы ни были тупы, говорю я, никто не обвинит вас в чудовищной глупости — в равнодушии к благам жизни, коими вы пользуетесь, или же в том, что вы стремитесь расстаться с ними. Нет, хоть мы со Смитом и патриоты, но при более счастливых обстоятельствах, ежели бы сами были герцогами, мы, несомненно, тоже сумели бы постоять за свои привилегии.
Мы милостиво согласились бы занять высокие посты. Мы не возражали бы против той самой замечательной конституции (гордости и зависти и т. д.), которая сделала нас начальниками, а весь остальной мир нашими подчиненными; мы не стали бы слишком придираться к идее наследственного превосходства, которое привело столько простых людей к нашим ногам. Быть может, мы сплотились бы вокруг хлебных законов; восстали бы против Билля о реформе; скорее умерли бы, чем отменили акты против католиков и диссидентов; и мы тоже, при помощи нашей прекрасной системы классового законодательства, довели бы Ирландию до ее теперешнего завидного состояния.
Но мы со Смитом пока еще не лорды. Мы с ним не верим, что в интересах армии Смитов будет, если молодой Игого станет полковником в двадцать пять лет, — не в интересах Смитов будет и то, что лорд Ослофф поедет послом в Константинополь, — не на пользу нашей политике будет, ежели Ослофф ступит в нее своим унаследованным от предков копытом, — как не верим, что науке пойдет на пользу, если канцлером Кембриджского университета станет его королевское высочество принц Альберт.