Как назло, вывесок менял на глаза не попадалось, а потом улица расширилась и превратилась в пусть вытянутую и узкую, но все же площадь. Людей там заметно прибавилось, а помимо обустроенных на первых этажах лавок прямо среди мостовой стояли ряды палаток, а то и просто заваленных товарами прилавков. Кое-где на костерках грелись пузатые котлы с глинтвейном – о, простите, глёгом! – рядышком неизменно торговали свежей выпечкой, и аромат от нее плыл просто умопомрачительный.
А горожан, между тем, все прибывало и прибывало; никто ничего особо не покупал, все двигались в направлении центра. Для верховых и телег давно не осталось места, меня подхватил людской поток и потянул с собой, словно попавшую в бурный поток щепку. Не было никакого смысла сопротивляться, оставалось лишь брести вместе со всеми да придерживать рукой кошель на поясе.
Вскоре я приметил вывеску в форме весов и не без труда, но все же протолкнулся к высокому крыльцу лавки, на котором грыз яблоко белобрысый мальчонка лет двенадцати с фингалом под левым глазом. Рядышком пристроился хмурый молодчик в надвинутой на лицо войлочной шляпе; судя по смуглой коже и носу с горбинкой – сарцианин. Да и пацан весьма походил на полукровку: светлые волосы и черные глаза были сочетанием на севере не из обычных.
На двери висел массивный замок, и я поднялся на ступеньки, намереваясь дождаться появления менялы. Парочка отнеслась к моему появлению без всякой радости, но все же потеснилась.
С крыльца открывался прекрасный вид на площадь, и стало понятно, что всеобщий ажиотаж вызван грядущей казнью. Перед памятником какому-то конному рыцарю был установлен эшафот с виселицей и плахой. Пятерка приговоренных к повешению уже стояла на длинной скамье с просунутыми в веревочные петли шеями, рядом замерли подмастерья палача в черных колпаках с прорезями для глаз. Глашатай как раз зачитывал обвинительный приговор, но расслышать слова мешал гомон толпы. Да и что мне с тех слов? Так и так местного наречия не понимаю.
Помощники палача выбили скамейку, горожане взревели, висельники со связанными за спиной руками затряслись, затанцевали в петлях под громогласный счет толпы. Раз! Два! Три!..
Очень быстро приговоренные начали замирать один за другим, и вместе с ними стали умолкать зеваки. А хмурое небо все так же безучастно сыпало на площадь мелкую холодную морось. Не лучший день, чтобы отправиться в запределье. Хотя… погожим солнечным деньком умирать ничуть не менее паскудно.
Следующий приговоренный танцем с пеньковой вдовой уже не отделался, для начала ему переломали железным прутом руки и ноги, а после через воронку влили в рот расплавленный свинец. Судя по избранному наказанию, казнили фальшивомонетчика, но, к моему немалому удивлению, голосила толпа далеко не столь яростно, как прежде.
К нашему крыльцу прибились два благообразной наружности сеньора, и один, явно не желая быть понятым простецами, сказал на североимперском:
– Изготовишь пару фердингов, и тебя напоят расплавленным свинцом. Наводнишь страну поганой медью…
Дальше я не расслышал, толпа пришла в движение, сеньора и его спутника оттеснили в сторону. На помосте появился человек в черно-красном одеянии ордена Герхарда-чудотворца, и горожане принялись напирать, стараясь подобраться поближе к эшафоту. Судя по ругани и крикам, стража сдерживала натиск зевак с превеликим трудом. Неужто отправят на костер еретика?
Я едва подавил обреченный вздох. Никто не захочет пропустить такое развлечение, лавка точно не откроется, пока не завершится казнь. А сожжение может затянуться надолго…
Как в воду глядел: только начали зачитывать обвинение, и распаленная толпа взорвалась гневными криками и яростными воплями. Столь громких криков не удостоились ни безликие повешенные, ни фальшивомонетчик, и монаху то и дело приходилось умолкать и давать прокричаться разбушевавшимся горожанам. А уж когда на эшафот выволокли молодого человека в сером рубище, весьма тщедушного на вид, я и вовсе едва не оглох, до того пронзительно завизжала поблизости какая-то клуша. Да и остальные надрывали глотки, не жалея связок. Гвалт поднялся такой, что его должны были услышать и на небесах.
Впрочем, на небесах слышен и шепот. Незачем так кричать, нужно лишь вложить в молитву искреннюю веру…
Еретик едва переставлял ноги и, казалось, не отдавал себе отчета в том, сколь скверно обстоят его дела. Молодчики в черно-красных одеяниях споро привязали приговоренного к столбу и начали обкладывать хворостом. Из толпы полетели камни, гниль и нечистоты. Меткий бросок разбил еретику лоб; случайно досталось и стоявшим по бокам от него герхардианцам. Цепь стражников шагнула вперед, толпа качнулась и загомонила пуще прежнего, а лицо зачитывавшего приговор монаха раскраснелось так, словно это его самого не собирались даже, а уже поджаривали на медленном огне. Он опустил пергамент и начал проповедь, показавшуюся вдвойне бесконечной из-за того, что я не понимал ни единого слова даже из тех, что хоть как-то доносились до меня.
Ничего не оставалось, кроме как ждать окончания действа да глазеть по сторонам. Тогда-то я и обратил внимание, что на помосте видны лишь стражники да братья ордена Герхарда-чудотворца. Местного духовенства не наблюдалось вовсе, и было непонятно, по какой причине архиепископ не прислал на площадь никого из своих каноников, если уж не пожелал присутствовать на аутодафе сам.
Наконец сумбурная речь монаха подошла к концу, но костер под еретиком не разожгли и тогда. Настало время покаяния, и зеваки понемногу смолкли, то ли впечатленные торжественностью момента, то ли в предвкушении незабываемого зрелища.
Привязанный к столбу еретик заморгал, пытаясь избавиться от текшей на глаза из ссадины на лбу крови, а потом вдруг резко выкрикнул:
– Пророк был прежним!
Больше упрямцу ничего сказать не удалось. Разинутые в крике губы еретика захлестнула грубая веревка, и братья для верности стянули ее на затылке приговоренного так крепко, что порвали рот.
Толпа взревела, на эшафот обрушился новый шквал камней и грязи. Тут уж монах медлить не стал и дал отмашку поджигать хворост. Кто-то ткнул факелом в вязанки хвороста, но морось сделала свое дело: ветки отсырели и пламя никак не желало разгораться.
Яростные вопли горожан, суета, стелющийся над помостом сизый дым. Кто-то догадался плеснуть масла, и дело пошло шибче, но в целом экзекуция показалась мне той еще тягомотиной. Жалкое, душераздирающее зрелище. Впрочем, чернь осталась в восторге.
Я особо не следил за изредка прорывавшимися сквозь дымную завесу лепестками огня, позевывал и ждал появления менялы. Казненного было ни в малейшей степени не жаль.
Пророк – прежний? Альв?! В какую только нелепицу не уверуют иной раз люди!
Понемногу огонь угас, и дым рассеялся, открыв обгорелое жуткое нечто, оставшееся от человека. Удовлетворенные горожане начали понемногу расходиться, площадь стала пустеть, а торговцы принялись раскладывать на прилавках свои товары. Тогда и появился меняла.
3
Сразу после окончания экзекуции на крыльцо поднялся пожилой сарцианин, непривычно кряжистый для этого племени, с копной курчавых волос, некогда черных как смоль, а теперь казавшихся серыми из-за седины. На груди его солидно покачивалась цепь с эмблемой цеха золотых дел мастеров. Следом шел еще один сын ветра – молодой и поджарый.