В 1713 году была предпринята серьезная попытка уточнить содержание доносов, объявленных через публичное кричание «слова и дела». В указе сказано: «Ежели кто напишет или словесно скажет за собой „государево слово или дело“ и те бы люди писали и сказывали в таких делах, которые касаютца о их государском здоровье и высокомонаршеской чести, или ведают какой бунт, или измену. А о протчих делах, которые к вышеписанным не касаются, доносить кому надлежит, а в тех своих доношениях писать им, ежели на кого какие дела ведают, сущую правду. А письменно и словом в таких делах „слова или дела“ за собою не сказывать. А буде с сего его, Великого государя, указу станут писать или сказывать за собою „государево слово или дело“, кроме помянутых причин, и им за то тем быть в великом наказании и разорении и сосланы будут на каторгу».
Как же проходило извещение властей о государственном преступлении? Известно несколько форм явочного, то есть личного, извета. Первый из них можно условно назвать «бюрократическим»: изветчик обращался в государственное учреждение или к своему непосредственному начальству, заявлял («сказывал», «извещал», «объявлял»), что имеет за собой или за кем-то «слово и дело». В 1707 году иеромонах Севского Спасского монастыря Никанор принес письменный донос генерального судьи Василия Кочубея на гетмана Ивана Мазепу. На допросе он объяснил, что приехал в Москву и «по знакомству пошел Преображенского приказа к подьячему, к Алексею Томилову, и сказал, что есть за ним, Никанором, „государево дело“ и он-де, Алексей, велел ему явитца [к] князю Федору Юрьевичу (Ромодановскому. – Е. А.) и по тем-де, Алексеевым словам, он, Никанор, и явился князю Федору Юрьевичу».
Обычно в протоколах о таких делах местные чиновники записывали, что «по спросу оной сказал, что имеет он за собою „государево слово и дело“, касающееся к первому пункту, по которому подлинно знает и доказать может и касается до…», – и далее называлось имя человека, на которого доносили. На этом функции местных властей в расследовании дела обычно завершались.
Иногда донос сообщал не сам изветчик, а его начальник или иной посредник (так называемое «знание слова и дела за другим»). В 1735 году солдат Иван Седов, увидев, как императрица Анна Ивановна пожаловала посадскому человеку два рубля на новую шляпу, в присутствии сослуживцев произнес «непристойные слова»: «Я бы ее с полаты (то есть с крыши. – Е. А.) кирпичем ушиб, лучше бы те деньги салдатам пожаловала!» После этого товарищи Седова сказали капралу Пасынкову, «чтоб он о том донес камандирам, и оный капрал сказал: „Я сего ж часу донесу“, – и ис казармы пошел». Пасынков направился в ротную канцелярию, где и доложил о происшествии. Там устный извет записали, и с него началось дело о политическом преступлении.
Известить власти о своем «слове и деле» можно было и обратившись к любому часовому, который вызывал дежурного офицера, и тот производил арест изветчика. К такому приему доносчики прибегали часто: «Пришед под знамя к часовым гренадером… сказал за собою „слово и дело государево“ и показал в том…». Особенно популярен среди доносчиков был «пост № 1» у царской резиденции, причем эта активность изветчиков вызывала раздражение государя, что отразилось в его указах. Но так доносчики поступали и позже. 27 мая 1735 года Павел Михалкин на допросе в Тайной канцелярии показал, что «сего мая 27 дня, пришед он к Летнему ее и. в. дворцу, объявил стоящему на часах лейб-гвардии салдату, что есть за ним, Павлом, „слово“ и чтоб его объявить, где надлежит».
Другой способ объявления «слова и дела» был наиболее эффектен, хотя, в принципе, власти его не одобряли. Изветчик приходил в какое-нибудь людное место – на улицу, в суд или храм – и начинал кричать «Караул!», а затем объявлял, что «за ним есть „слово и дело“». Упомянутое в документах выражение «кричал» следует понимать как прилюдное, публичное, возможно громкое произнесение роковых слов. 21 декабря 1704 года караульный солдат, стоявший у Москворецких ворот в Москве, привел в Преображенский приказ нижегородца Андрея Иванова и сказал, что Иванов подошел к его посту, «закричал „Караул!“ и велел отвести себя к записке, объявляя, что за ним государево дело».
Одной из причин публичного кричанья было стремление доносчика вынудить облеченных властью людей заняться его изветом, к чему эти люди порой не очень стремились. Дело изуверки Салтычихи в 1762 году началось с того, что измученные издевательствами госпожи шестеро ее дворовых отправились в Московскую сенатскую контору доносить на помещицу. Узнав об этом, Салтычиха выслала в погоню десяток своих людей, которые почти настигли челобитчиков, но те «скорее добежали до будки (полицейской. – Е. А.) и у будки кричали „Караул!“». Скрутить их и отвести домой слуги Салтычихи уже не могли – дело получило огласку, полиция арестовала челобитчиков и отвезла на съезжий двор. Через несколько дней Салтычихе удалось подкупить полицейских чиновников, и арестованных доносчиков ночью повели якобы в Cенатскую контору. Когда крестьяне увидели, что их ведут к Сретенке, то есть к дому помещицы, то они стали кричать за собою «дело государево». Конвойные попробовали их успокоить, но потом, по-видимому, сами испугались ответственности и отвели колодников вновь в полицию, после чего делу о страшных убийствах был дан ход.
Итак, публичное кричанье «слова и дела» было допустимо только тогда, когда подать или записать в органах власти свой извет было невозможно. В остальных же случаях нужно было объявлять «просто», без шума. Громогласное же объявление доносчиками о государственном преступлении сыск не одобрял и даже за это наказывал, хотя и в меру. В 1733 году некто Чюнбуров кричал «слово и дело» и потом сообщил, что его сослуживец не был у присяги. В приговоре о Чюнбурове сказано: «Доносить надлежало было ему просто, не сказывая за собою „е. и. в. слова“, но токмо за оное ево сказыванье… от наказанья учинить ево, Чюнбурова, свободна… дабы впредь о настоящих делах доносители имели б к доношению ревность».
Часто при всем народе кричали «слово и дело» пьянчужки. Два монаха, Макарий и Адриан, были посажены за пьянство на цепь и тут же объявили друг на друга «слово и дело». Утром, протрезвев, они не могли вспомнить, о чем, собственно, они собирались донести. Кричали «слово и дело» и те, кто думал таким образом избежать наказания за какое-нибудь мелкое преступление. Иногда же в роковом крике видна неуравновешенная натура, проявлялись признаки душевной болезни, невменяемости. Таких дел велось много, и обычно в конце их ложного доносчика секли «ради науки», после чего он, присмиревший и трезвый, выходил на волю. Но некоторые «вздорные» кричанья или бред больного человека привлекали внимание следователей, пытавшихся извлечь из них «важность», некое «сыскное зерно». Так, в декабре 1742 года Василий Салтыков, охранявший Брауншвейгское семейство в Динамюнде, рапортовал императрице Елизавете о том, что караульный офицер Костюрин ему донес следующее: к «имеющейся при принцессе (Анне Леопольдовне. – Е. А.) девке Наталье Абакумовой для ея болезни приходил при нем штаб-лекарь Манзе пускать кровь и оная девка крови пускать не дала и кричала, что-де „взять хотят меня под караул, бить и резать!“ и сказала за собою „слово“ и того ж часа оную девку, взяв, обще гвардии с майорами Гурьевым, Корфом и Ртищевым спрашивали и в том она утверждается, что имеет за собою „слово“ в порицание высокой чести ваше и. в., слышала (это. – Е. А.) она от фрейлин Жулии и Бины». Однако оказалось, что она «в беспамятстве и в великой горячке». Поэтому решили отложить допрос до выздоровления больной. Императрица предписала выслать Абакумову в Петербург. Салтыков писал, что как только она «пришла в себя и приказано от меня… везть ее бережно». Это дело вполне типично для политического сыска.