На Подписной увидел: через пути ползёт то ли подросток, то ли старичок, ссохшийся от многих годов, кряхтя, перекидывает через рельсы небольшую тачку-платформу на подшипниках, что-то бормочет. На минуту скрылся за перроном. Потом снова появился. Сперва выбросил на перрон свою тачку, потом подтянулся и вполз сам.
– Вот как тебя, браток, обкорнало, – посочувствовал увечному Нелюбин и поспешил помочь тому.
Но инвалид отстранил его руку:
– Сам. – Ловко перенёс своё укороченное тело и утвердил его на вытертой до грязного блеска деревянной платформе. – Вот так, – сказал он нетрезвым голосом здешнего человека и улыбнулся. – У тебя свой поезд, а у меня свой. Что, тоже отвоевался?
– Подчистýю.
– Ну, у тебя полбеды. Прыгать можно. Куда едешь?
– До Рославля.
– Там тоже всё поже́чено, – сказал вдруг инвалид, будто заглядывая туда, где кончались слова Нелюбина и начиналась немая и беспросветная печаль о родных и близких.
– Откуда знаешь?
– Знаю. Бывал там не раз. Это мой обход.
– Про Нелюбичи что-нибудь знаешь?
– Что, родина? – покосился инвалид.
– Родина. Роднее не бывает.
– Не слыхал про такую деревню. Я ж далеко от своего маршрута не отклоняюсь. До станции и назад. Где людно… А по деревням… На таких колёсах по деревням я не ездок.
Перед Рославлем Нелюбин пристегнул протез. Хотел выйти на станции молодцом. Но, сходя со ступенек вагона, запнулся на последней и едва не упал. Его поддержала пожилая проводница. Понимающе кивнула на протез, сказала:
– Осторожно, солдат.
– Спасибо, сестра, – кивнул он ей.
Протез хрустел и щёлкал под штаниной и в сапоге, как будто просил смазки. Стучал внизу, как конское копыто. Надавливало культю. Да, подумал Нелюбин о своём молодечестве, далеко я на таком механизме не упрыгаю. Осмотрелся.
Возле телеграфного столба, наклонившегося, должно быть, от взрыва в сторону дороги, но всё же устоявшего и продолжающего служить по прямому назначению, стояла повозка. Серая кобыла с отвислым животом тоскливо смотрела перед собой и лениво отгоняла оводов. Спит, определил издали Нелюбин, не сводя с лошади хозяйских глаз. Старая. К фронтовому делу не годная. К тому же, видать, всю ночь работала.
Он подошёл к ней, погладил по темени, выдрал из спутанной чёлки комок репья, похлопал по шее.
– Ну что, колхозница? Старушка ты моя… Всё для фронта…
Он сбросил с плеча «сидор», ослабил лямку, сунул в потёмки мешка, пряно пахнущие снедью и отрезом новенькой материи, руку, нащупал нужное и вытащил кусок сахару. Потом достал нож и прямо в ладони ловко отколол от куска. Лошадь уже тянулась к нему, шумно раздувая усатые ноздри.
– Дяденька, дай сахарку, – услышал он хриплый, будто спросонья, детский шёпот.
Перед ним стоял мальчик лет семи, одетый в какие-то лохмотья, босой, немытый. Нелюбин машинально сунул ему большой кусок. Тот, который отколол для лошади, сжал в кулаке и на какое-то время забыл о нём. Немного погодя он всё же отдал ей сахар. Хотя вдруг засомневался, хотел окликнуть мальчика и отдать ему и отколотую часть.
Должно быть, тоже с поезда, подумал он о подростке. Эх, война, сколько сирот наплодила, проклятая…
– А я смотрю и думаю, кто это кобылу мою прикармливает! И обхаживает! И так, и этак! – Голос показался ему знакомым. Женщина стояла вполоборота и устраивала на повозке какую-то поклажу.
– Сидоровна, ты, что ль? – встрепенулся Нелюбин.
– Я, Кондратий Герасимович. – Женщина повернулась к нему и опустила руки, словно ей многое нужно было сказать ему, и она выжидала, когда и с чего начать. – С поезда?
– Да, с пригородного. Из госпиталя, Марья Сидоровна. Домой. В Нелюбичи. – И он кивнул на дорогу, черневшую прикатанным шлаком в сторону железнодорожной стрелки и переезда.
Когда-то там, на выезде, перед переездом, стоял указатель: «Гуличи – 12 км. Нелюбичи – 17 км». Он и теперь там стоял: «Гуличи – 12 км». Нелюбичи на серой фанерке не значились.
– В райисполком не заходил? – спросила Марья Сидоровна, стараясь не смотреть на Нелюбина.
– Нет. Что мне там делать? Нынче я не при должности. Из полковых списков выбыл. А тут… Тут пока ещё нигде не притулился. Это когда мы с тобой председательствовали, через два дня на третий – то совещание, то бюро райкома. Ты-то, Сидоровна, всё держишь вожжу?
– Держу. Мужиков-то нет. Ни мужиков, ни коней… Весной на бабах пахала. Так что живём хорошо.
– Хорошо, говоришь? – И шагнул к ней, положил руку на плечо: – А что это ты, Сидоровна, от меня глаза прячешь?
– А ты, Кондратий Герасимович, разве не знаешь?..
– Что Нелюбичи сожгли? – перехватил он её задрожавшее, забившееся в горле дыхание. – Сожгли, значит? Ну, говори. А то на мои запросы всё как-то невнятно… всё вокруг да около…
Марья Сидоровна отвернулась, засморкалась. А потом вдруг сказала:
– Пойдём-ка, Кондратий Герасимович, в райисполком сходим. Помнишь, Вдовенкова Илью Алексеевича? Участковым у нас был.
– Как же, помню хорошо. И на фронте вспоминал не раз. Мы ж с ним вместе призывались! Только он сразу по командному составу пошёл, а меня – в общую шеренгу.
– Ну, вот и повидаешься. Он теперь у нас – власть. Предрик.
– Пошли, Сидоровна. – И Нелюбин решительно закинул за спину вещмешок.
Райисполком размещался в прежнем здании на площади. Война здесь тоже порядком перебрала дощечки, поправила на свой лад и постройки, и сквер напротив. Часть деревьев были то ли вырублена, то ли сожжена ближним пожаром. В липах убранная еловыми лапками широкая могила. Видать, скудельница, на роту, а то и побольше, определил Нелюбин и перешагнул знакомый порог.
– А ты, Нелюбин, ничуть и не постарел! – обрадовался ему бывший участковый и кивнул на левый сапог Кондратия Герасимовича. – Тоже, вижу, отвоевался? Скрепишь амортизаторами… – И мотнул пустым рукавом.
– Эх, браток… У немца железа на всех нас хватило, – покачал головой Кондратий Герасимович. – Где ж тебя-то?..
– Под Ленинградом. Ещё прошлым летом.
– Значит, наскребли нас с тобой, по окопам да по сусекам, на полтора человека…
– Нас-то хоть на полтора наскребли… – И Вдовенков начал рыться в столе, вытащил какую-то бумажку с печатью и положил её перед Нелюбиным. – Вот, Кондратий Герасимович, список погибших летом сорок третьего от рук карателей. Тут и твои. Марья Сидоровна, принеси-ка нам что-нибудь закусить. Килек, что ли, в буфете… Вчера свежих привезли.
Нелюбин смотрел в бумагу, читал список, дочитывал до конца и возвращался снова. От левой брови вверх побежала морщина, задрожала.
– А я думал, что за всех отстрадал, отмучился. – Он замотал головой, всхлипнул. – Им-то такая судьба – за что?..