Только когда пассажиров канатной дороги начали эвакуировать вертолетами, понял, как влип. Как они все тут дружно влипли с этим дурацким Монбланом. С другой стороны, если начали летать вертолеты, все будет в порядке. Сейчас всех отсюда спасут.
Всех, не всех, но многих действительно успели эвакуировать до темноты. Однако до него так и не добрались. В сумерках начал сгущаться туман, и вертолеты летать перестали. Это было понятно, логично и правильно. И одновременно совершенно абсурдно, как Шуркины анекдоты про крокодилов, когда один зеленый, другой в Африку, а ты висишь между небом и землей на высоте три тысячи с гаком метров. Хотя никакой не крокодил.
У него было одеяло и даже еда, доставленные раньше все теми же спасательными вертолетами, прихваченные с собой сигареты и двухсотграммовая фляжка с коньяком, опустошенная уже более чем наполовину. Была даже связь, время от времени в кабинке раздавался механический голос и на французском, которого он не знал, о чем-то вдохновенно вещал. Выходило красиво и поучительно. Потом сообщение дублировали по-английски, гораздо короче и более-менее понятно. Из сообщений следовало, что придется ждать, пока механики разберутся с тросами, а если не разберутся, то возвращения вертолетов. То есть до утра. Потом механический голос умолкал. Это они зря, конечно. С людьми, висящими над пропастью, надо говорить. Все равно, о чем.
По-настоящему страшно ему тогда еще не было, скорее просто досадно, что так по-идиотски влип. И неизбежные в таких случаях мысли: «А ведь можно было проспать, или просто полениться, или хотя бы пожадничать денег на билет. И шел бы сейчас по прекрасной твердой земле в направлении какого-нибудь кабака, как же было бы хорошо!»
Под эти докучливые сожаления он даже задремать умудрился, и вот это совершенно напрасно, потому что проснулся от самого настоящего утробного, звериного, не подчиняющегося разуму ужаса. Видимо, пока человеческий мозг мирно спал, из темных глубин подсознания выползла какая-то трусливая рептилия, настолько тупая, что только сейчас поняла, что случилось, и принялась орать.
Ну, в общем, счастье, что в кабине больше никого не было. Особенно отсутствующим спутникам повезло.
Когда понял, что так и с ума сойти недолго, по крайней мере, первый шаг в этом направлении уже сделан, и вот-вот последует второй, решил, что веселое безумие лучше унылого. И сказал, прижавшись лбом к ледяному стеклу зависшей над бездной кабины: «У царя Мидаса ослиные уши». Благо яма под ним сейчас была – о-го-го! Царскому цирюльнику за сто лет такую не вырыть. И вообще никому. Три тысячи метров, не кот чихнул, настоящая бездна, как Ницше прописал. У царя Мидаса ослиная бездна, а у бездны воистину царские уши, к одному из них можно приблизиться и говорить, неважно что, лишь бы не молчать.
…Всю ночь рассказывал разверзшейся под ним бездне – то анекдоты, то забавные истории из их с Агнешкой жизни, то просто сплетни про знакомых, выбирая самые нелепые, чтобы бездне было весело. Потому что смех у бездны оказался совсем не страшный, наоборот, приятный, негромкий, слегка хриплый, как у покойного деда и одновременно заразительный, как у друга Шурки, рядом с которым легко было смеяться даже над летящими в Африку крокодилами. Хотя, честно говоря, до сих пор так и не понял, в чем там смысл. Почему это смешно?
Поэтому придерживал этот дурацкий Шуркин анекдот до последнего. Рассказал его уже на рассвете, когда силы окончательно иссякли, голова опустела, мысли разбежались в разные стороны, и стало не о чем говорить. Однако бездна, вопреки ожиданиям, хохотала над крокодилами гораздо дольше, чем над всеми остальными историями. Может быть, полчаса.
А когда бездна наконец успокоилась, остановилась перевести дух, он понял, что его временная тюрьма, то есть кабина канатной дороги движется. Но не падает, а неторопливо ползет. Только теперь вспомнил, что какое-то время назад механический голос из динамика что-то рассказывал и звучал как-то неуместно бодро. Видимо, докладывал о победе человеческого ума над чудесами техники. Но им с бездной тогда было не до того.
Площадь Гето Ауку
(Geto Aukų a.)
Тарантелла
– Направо пойдем, коня потеряем, – сказала Надя.
– Прости, что?
– Это в сказках так. В русских народных. Куда ни сунься, рано или поздно обязательно придешь на перекресток, в точности как этот, только без светофора, на перекрестке камень, на камне надпись: «Направо пойдешь, коня потеряешь, налево пойдешь, себя потеряешь, прямо пойдешь, и себя, и коня». Все такое вкусное, невозможно выбрать… А в английских сказках разве такого нет?
– Понятия не имею, – пожал плечами Питер. – Мне мама читала про муми-троллей. А бабушка фантастику про космос. А отец вообще ничего не читал, только песни пел. И я с ним. Хорошие были песни.
– Пошли прямо, – предложил Витторио. – Если терять, так все сразу.
– Отличное предложение, – кивнула Надя. – Себя, коня, всех к черту. Чего мелочиться, зачем тянуть.
– Почему обязательно надо что-то терять? – вздохнул Питер. – Я вас не понимаю. Хотя вы говорите по-английски.
– Потому и не понимаешь, что говорим по-английски, – усмехнулся Витторио. – Молчим-то при этом каждый на своем. Смысл словам придает стоящее за ними молчание.
– Это ты зря, – сказала ему Надя. – По большому счету, мы всегда молчим об одном и том же. А по малому просто треплемся, нечего тут понимать.
– Я не понимаю, – повторил Питер. – Но если для вас это важно, я готов потерять коня. Прямо сейчас.
Отцепил от пальто один из доброй дюжины украшавших его значков в виде разноцветной лошади с сердечками вместо глаз и решительно швырнул куда-то в темноту. Звука удара не последовало. Наверное, значок упал на цветочную клумбу. Или под дерево. Или на газон, в мягкую от моросящего дождя, сивую от недавних морозов траву.
Его спутники удивленно переглянулись. Во дает чувак.
Надя пришла в себя первой.
– Теперь мы, конечно, пойдем направо, – решила она. – И на всех перекрестках будем сворачивать только направо, в твою честь, великодушный сэр Питер. Исключительно в твою честь.
– А когда надоест сворачивать направо, остановимся и…
– Эй, до полуночи еще почти три часа! Рано пока начинать.
– Остановимся и чего-нибудь выпьем, – завершил Витторио. – Чтобы согреться. Не знаю, как вы, а я уже замерз.
* * *
Вечером тридцать первого декабря плохо было все, кроме погоды. Погода удалась на славу, по крайней мере, для новогодней ночи. Плюс пять и теплый, сырой, почти апрельский ветер. И мелкий моросящий дождь. И низкое небо, удивительно светлое, сизое от туч.
Никто не любит такую погоду, а Бенасу она нравилась. Поэтому не стал оставаться дома, где собирался провести эту чертову новогоднюю ночь, заперев двери, опустив ставни, заткнув уши наушниками, погасив свет, отключив телефон, чтобы не слышать, как он всю ночь не звонит. Чтобы в минуту слабости, которых в сутках порой даже больше чем просто минут, иметь возможность думать: «Мне, конечно, звонили, чтобы поздравить, дочка, племянницы, Гитис, кто-нибудь с бывшей работы, квартиранты, редактор Нийоле и, может быть, Катя, просто я сам не хотел ни с кем говорить».