Хозяин гостиницы не привык, чтобы ему сопротивлялись. Постояльцы не только подчинялись его правилам, но, похоже, получали от этого удовольствие. Я знаю в Париже несколько бистро, куда приходят завтракать мужчины, которые привыкли командовать людьми и в других местах ведут себя властно. За завтраком эти посетители получают мазохистское удовольствие, когда ими помыкает наглый и грубый хозяин. Видимо, моральная порка, которую он им устраивает во время еды, взбадривает их и дает им необходимый запас энергии, чтобы они могли мучить собственных подчиненных до конца дня. Я не люблю ни командовать, ни подчиняться, и, конечно, по этой причине такие радости мне чужды. Подвальный гуру, должно быть, заметил это и попытался пойти в обход.
– Не торопитесь, – сказал он, указывая подбородком в сторону регистрационной стойки, на которой лежала стопка креденсиалей. – Вам вернут его, когда он будет зарегистрирован.
Эта жалкая попытка удержать меня была обречена на неудачу, и он это знал. Затем каждый из нас молча соблюдал неписаные правила пантомимы, которая была разработана, чтобы избежать конфликта. Я вернулся в спальню и забрал свой рюкзак. Когда я снова проходил по комнате, начальник гостиницы на минуту покинул свое место, и его трон был пуст. Я мгновенно схватил свой креденсиаль, который хозяин положил вместе с остальными, и направился туда, где стояла обувь. Осталось только поспешно надеть башмаки и завязать шнурки – и вот я уже снаружи. Сделав глубокий вдох, я стал подниматься к террасам цитадели. Свежий воздух и старые камни имеют одно прекрасное свойство: они заставляют мгновенно забыть, что в мире могут существовать уродливые, огороженные со всех сторон и душные места.
Нужно сказать, что впечатление, которое осталось у меня от этой гостиницы, могло и не быть верным. Другие паломники, которых я встречал позже, даже рассказывали мне, что для них это была одна из лучших остановок. Тот, кого я принял за гуру, кажется, был веселым хозяином, который развлекал своих соседей по столу песнями, которые они пели хором до позднего вечера. Я, несомненно, что-то потерял, но, с моей точки зрения, я уберег главное: ностальгическую поэзию этого памятного места, которому одиночество подходило больше, чем народные песни.
И все же нельзя сказать, что мой побег остался безнаказанным: я не нашел никакого другого крова на ночь. Я запрещал себе гостиничный уют и прошел, не соблазнившись, мимо одного пансиона, хотя тот и назывался «Галимар» (так называется известнейшая парфюмерная мануфактура в Ницце, и почти так же – «Галлимар» – называется крупнейшее независимое французское издательство. Для писателя и парижанина оба толкования явно хорошая примета. – Пер.). Наступала ночь, и я решил поставить палатку там, где для этого представится случай. Но поскольку это все еще была Кантабрия, мне попалось только одно подходящее место – поросший травой склон над автомагистралью.
Я вынул из рюкзака спиртовку и приготовил себе на малом огне рагу не слишком высокого качества. Потом я уснул под своей хрупкой холщовой крышей, убаюканный шумом грузовиков.
Прощай, берег моря
Самые лучшие воспоминания о Кантабрии остались у меня от тех минут, когда я сбивался с пути. В один дождливый день я свернул с дороги на перекрестке двух тропинок и заблудился среди гор. Обычный маршрут заставил бы меня остаться на равнине и на обочинах дорог, а здесь мне пришлось взбираться вверх по крутому склону через густые заросли, блестящие от дождя. Поднявшись наверх, я оказался на длинном горном гребне, поросшем елями и эвкалиптами. Иногда ветер раздвигал полосы тумана, и далеко внизу становился виден берег моря. Отсюда автомобильная дорога казалась лишь красивой черной змейкой, скользящей по зеленой равнине. Она была далеко и наконец-то молчала! С другой стороны – со стороны суши – облака иногда разрывались, и из-за них на мгновение выглядывали высокие черные горы. Так между двумя порывами ветра становилось видно, что где-то близко находятся великолепные Пикос-де-Европа. Это соседство позволило мне догадаться, что существует другая Кантабрия, которую я бы хотел когда-нибудь открыть для себя. Но, увы, Путь не позволяет ее увидеть. В то утро я узнал счастье затеряться среди природы – там, где не нужно искать взглядом знаки-ракушки, где не ревут грузовики и нет пустых домов. Я стал ориентироваться так, как это делают горцы. В один миг я снова обрел умение видеть весь ландшафт целиком, необходимое человеку, когда он сам прокладывает свой путь по горам и долинам. И я был горд, что сбросил с шеи аркан, на котором Путь вел меня, как раба. После долгого спуска через лес я оказался в маленькой сонной деревне. Единственным в ней местом, где жизнь не замерла, было кафе с табачным киоском и отделением-бакалеей. В этом кафе я обсох и проглотил большой сытный сэндвич.
Посетительница, одетая во все черное, морщинистая, с собранными в пучок седыми волосами, спросила меня, не француз ли я. Она в совершенстве говорила на нашем языке, и в ее речи парижская насмешливая интонация сочеталась с испанскими перепадами тона. Она скучала по Батиньолю (район Парижа. – Пер.), где прожила тридцать лет. Все эти годы она не переставала мечтать о родной деревне, стоящей у подножия гор. А с тех пор, как вернулась в эту деревню, ей постоянно снятся метро, площадь Клиши и овернские бистро.
Рядом со мной она вдохнула парижского воздуха – заставила меня рассказывать о знакомых ей местах, чтобы узнать, не изменились ли они. Я стал для нее тем, чем когда-то были средневековые паломники – разносчики новостей, которые связывали разные миры.
Потом моя кантабрийская парижанка схватила свою сумку, разбухшую от буханок хлеба и бутылок красного вина, и скрылась в темноте, крепко сжимая в сердце те несколько драгоценных ностальгических образов, которые смогла добыть у меня.
По мере того как я приближался к Астурии, берег моря становился все круче. Иногда, во время гроз, он был похож на Шотландию – черные скалы и сочный зеленый цвет лугов, над которыми поднимались снопы пенистых брызг. Как будто море чувствовало, что я скоро расстанусь с ним, и показывало мне все свои прелести, чтобы я сохранил о нем хорошую память. Я, не обращавший на него никакого внимания, пока оно было неподвижным и однообразным, начал взволнованно любоваться им и ценить его присутствие настолько, что на ночь разбивал лагерь вблизи от него. Несколько самых прекрасных ночей моей жизни я провел на неровных выступах скал, которые внизу были окружены плещущими волнами, а вверху увенчаны грозой. Я смог увидеть закаты, окруженные золотистой дымкой, и тихие рассветы, лиловые, как губы новорожденного. В мой сон, по-прежнему тонкий, проникали далекий лай собак на фермах и очень близкий гул прибоя – заговорщика, который уже тысячи лет неутомимо строит козни против суши.
На этих последних приморских этапах дикий облик побережья так очаровывал меня, что я торопился оказаться возле моря. Проходя через города, я не обращал внимания на их предполагаемые красоты. Я уже достаточно насмотрелся на курортную архитектуру и на типичные рестораны, на заводы, где производят рыбные консервы, и на живописные заводики по производству сидра. Я ставил штемпель на креденсиаль, проглатывал меню дня стоимостью в десять евро, а иногда антикризисное меню за восемь или даже семь евро, и снова шел вдоль указателей-раковин, чтобы вернуться на берег моря. У меня всегда были довольно странные отношения с морем. В Сенегале меня выводило из себя то, что я каждое утро обнаруживал море у себя под окнами – ровную, однотонно-синюю поверхность, которую царапали пиро́ги. Но когда я думаю о нем сейчас, я мысленно вижу, каким оно было в сезон дождей. Я представляю себе остров Горе, который хлещут, словно плети, пришедшие с океана ливни; море, смятое нервными пальцами ветра и окаймленное тонким кружевом пены. И я чувствую ностальгию, которую ничто не может утешить.