Закипит иногда в душе, как сера горючая, обида-то, да там и присохнет. Кому скажешь? Да и научилась я чихать на все наветы. Я не разменяла своей вдовьей чести, не испачкала память мужа. Я могу прямо, как мать, глядеть своим ребятишкам в глаза. — Лидия Николаевна приостановилась, взглянула на Тасю и со вздохом закончила: — Давай-ка, хохлушка, поспим маленько, а то уж зорянка в окно светит. Ты тоже голову не опускай. Тебя помоями обливают, а ты не гнись, они и не прилипнут. В жизни нужно гордым быть и плакать не надо, слез не хватит. Мама-покойница говаривала раньше: «Сколько бы березонька вершиной ни качала — росою не залить огня».
На печке поднял голову Костя, сонно поглядел на них, на стол, снова улегся. Сконфуженные женки постелили себе на полу. Тася уснула почти сразу, прильнув к Лидии Николаевне.
Из клуба Евдокия еле волочила ноги. Болезнь, добытая в реке, когда она бродила в ледяной воде с отцом, доставая железный ящик, давала себя знать. Говорят, что ревматизм лижет суставы и гложет сердце. Так получилось и у нее. Много и долго лечили ее врачи и деревенские знахарки, но хворь брала свое. Злится Евдокия и зло свое срывает на ком только доведется. Отчистила вот Макариху, теперь до дому. Постучала. Ей отворил Славка, а Зойка что-то поспешно заметала у печки — видно в приоткрытую дверь.
— Опять строгали? Оставить одних нельзя, — зашипела Евдокия. Ребята прижались к печке и — видно по глазам — ждут, когда она уйдет.
— У-у, змеи! Радуйтесь! Вашего папашу выбрали председателем, начальство теперь! А вы нет чтобы за матерью присмотреть, так чуть чего — к Макарихе своей улизнете. Присушила она вас вместе с отцом.
Не переставая ворчать, Евдокия развязывала шаль и, придерживаясь за стенку худой, дрожащей рукой, шла в горницу.
— Воды принесите! — тихо приказала она. Ребята не пошевелились, пережидая, кто первый пойдет.
— Воды, говорю, принесите. Не слышите, что ли?
Славка нахмурился, взял кружку и, нацедив из самовара воды, исчез в комнате. Евдокия отпила глоток и сердито сказала:
— Оставь кружку-то здесь, а то хоть сдохни, не дозовешься никого.
Она замолчала. Славка постоял и буркнул;
— Уходить, что ли?
— Погоди. На-ко вот, — тихо сказала Евдокия и сунула в руку ему большой пакет. — Яблоки тут, в буфете продавали. Не пробовали ведь нынче яблочков-то, вот я и купила. С Зойкой поделись. Ну, ступай.
Поздно ночью пришел Яков Григорьевич. Подцепив полупальто на деревянную крашеную вешалку, он спросил:
— Как насчет поесть, ребята?
Зоя, ловко орудуя ухватом, вытащила из печки горшок, припудренный золой, и еще посудину, налила отцу щей и наложила гречневой каши.
Всю домашнюю работу Зоя со Славкой тянули одни. Были они не по возрасту рассудительны, умели многое делать, но иногда срывались. Евдокия кляла их за это нещадно. Яков Григорьевич заступался, и ему попадало за компанию. Так в доме образовались два лагеря: с одной стороны отец с ребятами, с другой — больная, рано состарившаяся мать. Всячески старался Яков Григорьевич изжить домашнюю междоусобицу, но ничего не получалось. Евдокия для ребят была обузой. Они подчинялись ей, но с каким-то молчаливым и покорным упрямством. Это больше всего бесило Евдокию. Евдокия понимала, что она чужой человек в семье, но за всю свою жизнь не сделала ни шага, чтобы сблизиться, смягчить свою ожесточенную душу.
— Как там? — кивнул отец на дверь горницы, хлебая щи. — Попало вам?
— Шумела опять, — махнул рукой Славка. — Пап, а что, правда, тебя председателем выбрали?
— Правда, ребята, правда. Ну, матери мы мешать не будем. Здесь потихоньку давайте устраиваться, а то мне рано вставать.
Зоя бросила возле печи тулуп, полупальто и еще какую-то одежду. Направилась было в горницу за подушками, но Яков Григорьевич остановил ее:
— Ладно, Зоя, еще разбудишь.
Выключили свет, улеглись. Яков Григорьевич в темноте ощупал ребят, придвинул их теснее и вздохнул.
Ребята вскоре сладко засопели, а Яков Григорьевич лежал с открытыми глазами и, глядя в искривившееся от лунного света окно, думал — с чего начинать работу?
«Начну с самого необходимого. Завтра же примусь за здание правления. Сам инструмент в руки, всех столяров соберу, и приведем дом в порядок. Дорожки велю купить, чернильницы, столы и все такое. Само правление должно быть авторитетным, и дом колхозный должен содержаться в порядке. Как же быть с кормами? Где их брать? С семенами тоже дело неладно. Картошку в шестой бригаде заморозили. Ну это свиньям на корм, — а садить что? Вот Пташка так Пташка, хозяйство же оставил! Да-а, Птахин и мужик-то вроде путный. Правду говорили на собрании, и вот поди ж ты. Женушка его свихнула…»
Яков Григорьевич не заметил, как заснул и, казалось, через минуту проснулся.
Евдокии сделалось плохо. Шлепая босыми ногами из кухни в горницу со стаканом и мокрым полотенцем, бегали ребята, что-то опрокинули, отец шикнул на них. Он не знал, куда девать свои руки, и виновато бормотал:
— Говорил ведь я ей: не ходи, не психуй, так разве послушает.
Евдокия пришла в сознание. Она долго лежала с открытыми глазами, потом повелительно сказала:
— Уходите! — И мужу тихо: — Ты останься.
Ребята на цыпочках вышли, осторожно прикрыв дверь. Яков Григорьевич избегал встречаться с тоскливым взглядом Евдокии. В старой телогрейке, в трикотажных сиреневых кальсонах и в валенках с загнутыми голенищами выглядел он нелепо и смешно. Но Евдокия не обращала внимания на его вид.
— Ну, Яша, подходит мой час, — трудно выговаривая слова, начала она и зло усмехнулась: — Давно ты его ждешь!
Яков Григорьевич отшатнулся, телогрейка спала с его плеч.
— Евдокия!..
Она оборвала его:
— Молчи! Я ведь чувствую. Знаю, что еще ноженьки мои не остынут, а ты уж к Макарихе уйдешь. Угадала? — Он хотел что-то возразить и, словно защищаясь, поднял свою большую руку, а она рвала, била: — Всю жизнь по ней сохнешь, всю жизнь я тебе постылой была, знаю. Все знаю!
— Чего ты знаешь, отдыхай лучше. Опять хуже сделается.
— Она не чета мне, Макариха-то, — не слушая Якова, продолжала Евдокия. — Пригожа, умна, добра, кругом хороша. Она и на постель-то тебя ни разу не пустила. Не пустила ведь? Так ходил, облизывался.
— Я и не просился, — посуровел Яков Григорьевич.
— А-а, я знаю. Я так, по злости бабьей наговаривала на нее. Болтала, потому что хуже ее была. Завидовала, а кому завидовала, дура! У Макарихи детишки, бедность. Сердцу ее не бабьему завидовала, душе ее доброй, и ненавижу, и тебя ненавижу-у… — вдруг исступленно захрипела Евдокия.
Ребята приоткрыли дверь. Яков Григорьевич махнул на них и поднялся, бледный, пришибленный. Евдокия рыдала:
— Уйди, уйди отсюда!