Пощечины продолжали сыпаться, но, наконец, Дарья Николаевна, видимо, сама утомилась и, повернув Фимку к себе спиной, дала ей в шею и крикнула хриплым голосом:
— Пошла, мразь!..
Расправа происходила в столовой, где обыкновенно проводила свое время Дарья Николаевна, не любившая парадных комнат, и куда со второго же визита пригласила Глеба Алексеевича. Это была большая комната, выходившая тремя окнами во двор, с большим круглым, раздвижным на шестнадцати ножках столом красного дерева, такого же буфета со стеклами и деревянными крашеными стульями. Глеб Алексеевич сел на один из них, после своего неудачного заступничества. Когда Фимка была вытолкнута, Дарья Николаевна отерла окровавленные руки о платье и обратилась к Салтыкову, все еще вся дрожащая от гнева.
— Ишь, заступник нашелся… И чего ты, сударь, сюда зачастил шляться, сласть какую нашел около меня, што ли, шастаешь чуть не каждый день да еще верховодить у меня вздумал, не в свое дело нос совать…
— Какое же, Дарья Николаевна, верховодить… Я так, пожалел девушку…
— Пожалел девушку, — передразнила его Иванова, — жалей своих девок, а моих не замай, а коли нравится, можете из-за нее и сюда шастаешь, так купи, продам, да и оба убирайтесь с моих глаз долой…
— Что вы это говорите, Бог с вами. Из-за нее сюда езжу. Бог знает, что вы скажете…
— А из-за кого же? Я почем знаю, из-за кого же.
— Да из-за вас, Дарья Николаевна…
— Толкуй, размазывай… Нет, я и впрямь тебя от себя выгоню. Ну те к лешему.
— За что же? — умоляюще взглянул на нее Глеб Алексеевич. Она не обратила внимания на этот взгляд и продолжала:
— Чего, подумаешь, пристал к дому, как муха к меду… Наши горланы итак прокричали: жених, жених… Сегодня жених, а завтра любовник скажут… Не отопрешься, не поверят, хоть решето крестов перецелуй, потому каждый день шастает.
— Оборони Господи и меня, и вас от такого позора…
— Тебя-то чего оборонять… Тебе как с гуся вода… Был молодцу не укор.
— Да неужто я дам на девушку напраслину взводить, позор на ее голову накликать…
— А что же поделаешь? На чужой роток не накинешь платок. А у нас в околотке у баб-то у всех змеиное жало вместо языка болтается…
— И рот замазать можно.
— Ишь, выискался…
Дарья Николаевна уже несколько успокоилась и тоже присела рядом с Глебом Алексеевичем.
— Все от вас зависит…
— От меня… Вот я, признаться, не думала… Она лукаво улыбнулась.
— Ваша воля, — с печалью в голосе сказал Салтыков.
— А ты что надумал?..
Сказанное уже раз в начале «ты», она, видимо, не хотела изменить.
— Позвольте и мне говорить вам «ты».
— Да говори, пес с тобой… Только что же из этого выйдет?
— Да не так, а коли говорят жених, так пусть я и буду жених…
— Хочешь, значит, меня в жены взять?..
— Конечно же хочу…
— А если я не хочу?..
— Коли не люб, так что же с этим поделаешь… Насильно мил не будешь…
Он сидел бледный, с опущенной долу головой.
— Да ну тебя… Ишь, точно мокрый заяц сидишь… Девка зря болтает, а он слушает.
— То есть как зря? — поднял он голову и в его глазах блеснул луч надежды.
— Так, зря; коли бы не люб был, так пускала бы я тебя к себе… Держи карман шире…
— А если люб, так отчего же…
— Чего, отчего же…
— Не хотите замуж за меня идти.
— Да бери, пес с тобой, — вдруг совершенно неожиданно и своеобразно дала согласие Дарья Николаевна.
Он вскочил, схватил ее еще не совсем обсохшие от крови руки и стал покрывать их страстными, горячими поцелуями.
— Ну, тебя, чего руки лижешь… Целуй прямо… — отняла она руки.
Он сжал ее в своих мощных объятиях и впился в ее полные, красные губы продолжительным поцелуем. Она отвечала ему таким же поцелуем, но вскоре вырвалась от него и оттолкнула от себя со словами:
— Ишь, присосался…
Он скорее упал, нежели сел на стул и откинулся на спинку. Голова его кружилась, в глазах вертелись какие-то красные, то зеленые круги. Когда он очнулся, Дарья Николаевна сидела около него и смотрела на него полунасмешливым взглядом.
— Ишь тебя, как говорит Фимка, проняло… Ну, целуй еще раз, коли так уж сладко…
— Доня, дорогая Доня, как я счастлив! — воскликнул он, обвив ее стан рукой и привлекая ее к себе.
— Нашел тоже счастье… Злющую девку за себя замуж берет… Может я тебя, неровен час, как Фимку, отколошматю.
— Колошмать, колошмать, Доня, Донечка, прелесть моя ненаглядная!
— Ну, ну, целуй, пока не бью…
Их губы снова слились в долгом поцелуе.
В этот же день вся дворня красненького домика знала, что барышня Дарья Николаевна невеста «красивого барина», как прозвали Салтыкова. Фимка, умывшая свое окровавленное лицо со свежими синяками и кровоподтеками на нем, узнав, что решилась судьба ее любимой барышни, бросилась целовать руки у нее и у Салтыкова. Она, видимо, совершенно забыла только что нанесенные ей побои и на лице ее написано было искреннее счастье.
— Ну, Фимка, так и быть, даю слово, в честь нынешнего дня, больше бить тебя не буду, — с непривычною мягкостью в голосе сказала ей Дарья Николаевна.
— И что вы, матушка-барышня, бейте, только от себя не гоните, — отвечала та.
XVII
Тетушка Глафира Петровна
Тетушка Глеба Алексеевича, Глафира Петровна Салтыкова, жила у Арбатских ворот. В Москве, даже в описываемое нами время, а не только теперь, не было ни Арбатских, ни Покровских, ни Тверских, ни Семеновских, ни Яузских, ни Пречистенских, ни Серпуховских, ни Калужских, ни Таганских ворот, в настоящем значении этого слова. Сохранились только одни названия.
Однако, в описываемый нами 1749 год у Арбатских ворот стояла башня, сломанная в 1792 году. Арбатские ворота богаты многими историческими преданиями.
Когда в 1440 году царь казанский Мегмет явился в Москву и стал жечь и грабить первопрестольную, а князь Василий Темный заперся со страху в Кремле, проживавший тогда в Крестовоздви-женском монастыре (теперь приходская церковь) схимник Владимир, в миру воин и царедворец великого князя Василия Темного, по фамилии Ховрин, вооружив свою монастырскую братию, присоединился с нею к начальнику московским войск, князю Юрию Патрикеевичу Литовскому, кинулся на врагов, которые заняты были грабежем в городе. Не ожидавшие такого отпора, казанцы дрогнули и побежали. Хорвин с монахами и воинами полетел в догонку за неприятелем, отбил у него заполоненных жен, дочерей и детей, а также и бояр и граждан московских и, не вводя их в город, всех окропил святою водою у самых ворот Арбатских. Кости Ховрина покоятся в Крестовоздвиженском монастыре.