Пальцы снова ласково пробежали по моим волосам. Мое колебание, наверное, было заметно, потому что Калеб сказал:
— Джиа открыла бутылку коньяка из коллекции Бонапарта, и если мы не пошевелимся, то успеем только пробку облизать. Она такая.
Странные ребята… Только этим вечером все мы были странными, пьяными и свободными. Выдержанный коньяк легко пился, но так же легко манипулировал ЦНС по своему усмотрению, музыка была густой и обволакивающей, а разговоры — поверхностными и ненавязчивыми. Мне было почти хорошо — если бы я признался себе в этом, то пришлось бы уйти, принципиально. Потому я не признавался. Я вообще об этом не думал.
А потом Джиа захотела со мной танцевать.
Калеб лежал на диване и наблюдал за нами, допивая остатки императорского напитка. Поскольку пепельница не растягивалась, последний окурок венчал хрупкое сооружение и угрожал упасть на вылизанную стеклянную поверхность стола.
— Это третья пачка, — сказал я.
— Ты считаешь?
— Посигаретно. Минздрав в последний раз предупреждает.
— Только не меня. — Он потянулся. — Я ведь не умру от рака.
— Да, я забыл… Это что, была цитата, или мне показалось?
— Энн Райс гениальна. — Новая пачка уже была распечатана, и в потолок устремилось очередное ядовитое облачко. — Ее не убили в свое время за длинный язык только из уважения к ее гениальности.
Джиа бросила на него укоризненный взгляд.
— Ты думаешь только о себе.
— А Уильям не против, правда, Уильям?
— Правда, Калеб. Я в пассивных курильщиках с детства, так что поздновато меня спасать.
Комнату давно затянул тончайший сизый туман, Шаде восхищалась неземной красотой Иезавели, но Джиа была прекраснее во сто крат царевны Сидонской, и вряд ли найдется песня, достойная создания в моих руках. Я смотрел на нее и представлял, каким человеком она была — нервной дамой в платье с обручами и выбеленным лицом или загорелой крестьянкой, собирающей в поле цветы? Была помолвлена с кем-то королевских кровей, блистала среди аристократии на балах… или для них же за красными портьерами? В любом случае, я уверен, она блистала. Она была такой невесомой, будто каждое движение зависело только от меня — партнерша мечты.
— Вы надо мной смеялись? — спросил я ни с того ни с сего в середине танца.
— Насчет чего?
— Насчет раффлезии Арнольди хотя бы?
— Ну немножко. В тебе было столько агрессии — просто нужно было дать ей выход.
— А насчет Индианы Джонса? Я три раза перематывал этот момент, но так ничего и не понял.
Танец, как и ее улыбка, вдруг начал постепенно сходить на нет, и стало очевидно, что вел тут совсем не я. Джиа села на диван, облокотившись на Калеба, а я устроился в кресле напротив, чувствуя, как из мозгов стремительно уходит алкоголь.
— Помнишь, о чем шла речь? — спросила она.
— О выборе между жизнью и смертью. И что, он разве не очевиден?
— Под жизнью ты подразумеваешь нашу жизнь, а под смертью — вашу смерть?
— Разумеется.
— И по-твоему, выбор очевиден?
Я чего-то по-прежнему не понимал, и виной тому был не коньяк.
— Никто не хочет умирать. Все хотят, чтобы жизнь длилась вечно. Разве не так?
Джиа сделал длинную паузу, потом сказала:
— Некоторые вещи несколько другие, чем кажутся на первый взгляд. Ты видишь вашу жизнь ничтожно коротким отрезком, обрывающимся во мрак, а наша — тот же привычный отрезок, в знакомых и родных интерьерах, но превратившийся в бесконечную прямую. Так?
— Ну да.
— И меньше всего ты думаешь, что эту прямую тоже могут оборвать в любой момент.
— Да, но могут и не оборвать…
— Тогда отвлекись на секунду и представь, что ваша жизнь не заканчивается со смертью, она просто меняет форму, и в своей постоянной изменчивости она по-настоящему вечна. Ваша смерть — просто конец одной фазы из бесконечного множества фаз. Наша же смерть — это настоящая смерть, пустота. Забвение. Дальше для нас нет ничего. Но мало у кого достает веры выбрать правильную дорогу, не прельститься синицей в руках и сделать шаг в бездну.
Я смотрел на нее, как селяне на какого-нибудь пророка, — тупо и недоверчиво.
— Тропа Бога?
— Индиана Джонс должен был ступить в бездонную пропасть, это стало бы подтверждением его слепой веры. Он сделал шаг — и нога его ступила на мост.
— И в чем смысл?
— А смысл, дорогой Уильям, в том, что мост был там независимо ни от чего. Был и все. Не вера выстроила мост — она лишь дала возможность его обнаружить. Однако без нее человек никогда не ступит в бездну — и не узнает, есть там мост или нет.
— То есть… загробная, грубо говоря, жизнь существует независимо от веры в нее?.. Просто существует и все?..
— Пресловутый журавль в небе. И в конце жизни становится для каждого приятным сюрпризом… если ты, конечно, не выберешь другое.
Калеб погладил ее по голове и поцеловал в волосы.
— Разница лишь в том, что старина Инди мог повернуть назад, а люди не могут. Они идут до конца.
— А вы?
— Мы — те, кто повернул назад. Но когда все поняли, вернулись… и обнаружили, что больше нет ни бездны, ни моста. Ничего.
Пока я переваривал сказанное, у меня, наверное, было то еще выражение лица. Наконец я выдал квинтэссенцию всего этого умственно-душевного напряжения в одной гениальной фразе:
— Тогда вы должны очень сильно бояться смерти.
— Так и есть, дорогой Уильям…
— Можешь поверить, так и есть.
Голос Джиа становился все тише, я пересел ближе, едва удерживаясь от желания хотя бы дотронуться до ее руки, утешить. Но в утешителе она не нуждалась, он у нее был — и она им была. Замкнутый круг на двоих.
— Я ненавижу себя за малодушие, — прошептала она. — За то, что побоялась ступить в бездну. Ненавижу себя еще сильнее, чем Генри.
— За то, что не рассказал? — спросил я осторожно.
— Он-то рассказал, — произнес Калеб мрачно, — но это не имеет значения. Вначале никто не верит, а потом все понимаешь сам.
— Тогда за что его ненавидеть?
— За синицу в руках. За щедрость и любовь. За то, что не хотел переживать проклятье в одиночестве. Может, поэтому сейчас он предпочитает смертных — с ними он чувствует себя не таким… проклятым.
Вопрос вертелся у меня на языке, но задать его не хватало духу.
— Вы не проклятые, — сказал я наконец.
— О да. Мы просто, как в «Матрице», выпили не ту таблетку. И теперь пьем каждую ночь…