– Волк? Бешеная собака?
– Как допустили, ироды! Кто дежурил, сукины дети?
– Выбросили бы вы башку, начальник.
– Отставить! Кто дежурил, я спрашиваю?
Шла война, реяли флаги над страной, и что-то рождалось, что-то большое и ослепительное. Что-то такое, о чем не ведал ни Буденный, ни Махно, ни Петлюра, ни Скоропадский, ни адмирал Колчак – куда уж комбригу Остенбергу, бывшему следователю одесского угрозыска.
Была при бригаде сестра милосердия – Варя, красивая девчонка, в нее все влюблены были, а она неприступная, ишь ты. Казачка, сунешься – она взглядом как хлыстом. Сильная девчонка. А умерла страшно. Голова почти отделена от шеи – так ее нашли.
– Не серчайте, командир, но наших уже трое слегло. Глотки рваные – это что, волк за нами увязался? Волк по Руси идет за нашей бригадой или что? Каждую ночь – жуть, а если не у нас, то в ближайшем селе. Вчера мы где стояли? В Александровке? Так там бабу загрызли, пока мы стояли…
– Ты за что говоришь, Степка?
– За мертвяка…
– А я говорю за мировую революцию. И если она из тебя эту дурь не выбьет, я сам выбью!
Остенберг злился на недалекого Степку, но задумывался. Задумываться надо было. Кто-то губит бойцов, кто-то ночами в лагерь заходит как в галантерею, и цель у него одна – запугать, разбудить в солдатах нового мира их темное вчера, их неразумное прошлое.
Приказал Остенберг усилить охрану и сам в караул встал. Сам встал, сам нашел Степку. Голова вывернута у паренька, в глазах ужас. А горлянки, считай, нет, и столько юшки, столько юшки…
Комбриг всех поднял, каждый аршин обыскал вокруг лагеря. На предмет крови всех проверил: не испачкаться убийца не мог. Чисто, туды его в дышло!
– Степка, Степка, что же ты, дурачок…
И так, чтоб никто не знал, выбросил комбриг голову Упыря, пинком в канаву послал. Потом стыдно было: что ж он, большевик, до такого опускается.
А на следующий день увидел он голову в руках Третьяка.
– Ты где ее взял? – оторопел Остенберг.
– Как «где»? Из мешка достал, как обычно.
Голова глядела на комбрига и будто ухмылялась. Грязная она стала, липкая. Да тьмы в мертвых глазах не поубавилось.
– Что за…
Люди из бригады дезертировать начали. Комбриг ловил – расстреливал.
Вскоре пришло Остенбергу письмо от командования: «За Юдина, конечно, спасибо, но хватит вам шпану гонять, идите на Киевщину, там атаман Струк бесчинствует, еврейские погромы там, и ваш брат на каждом суку».
Путь к Киеву привел красноармейцев в уездный городок, где красный флаг реял на вокзале и отражали весеннее солнце купола красивой церкви.
Ставка располагалась в бывшем панском фольварке, неприступном и грозном на вид. Начштаба радушно встретил Остенберга, расположил гостей по совести. Посидели допоздна. Штабист пил водку, комбриг тоже, пополам со сладким чаем. Говорили за продразверстку, за крестьянские восстания и нелепые рокировки украинских националистов. Зашел разговор и за Юдина.
– Вы бы, Аркадий Моисеевич, головой не бравировали. Оно не столько уважение вызывает, сколько суеверный страх. Люди-то что? Им – Интернационал, Маркса, электрификацию всей страны. Они кушают – не могут не кушать. Но лишь молния бьет – я не образно говорю, я буквально сейчас выражаюсь – молния вот бьет в дом, а они на колени – и молиться. И у них в этот миг нет Маркса. И одно дело, кабы это христианство их, царского образца, знаете, вензельки, яйца Фаберже. Нет, Аркадий Моисеевич. Это мрак, это чудовищный языческий мрак. У нас здесь Колчак, а у них там ведьмы, лешие, заговоры на смерть. Страшная тупость, чудовищная. Кто нам Юдин? Классовый враг? Бандит? Помеха на пути к социализму? А им – он сын ведьмы, что мертвецов оживлять умела, исчадия их ада. Мол, Юдин церкви уничтожал, потому как договор у него такой был с Люци́фером, а сам он, понимаете, в церковь войти не мог. Физически. Вы слышите меня, то есть их, эту мразь крепостную, вы слышите, Аркадий Моисеевич? Вот с таким материалом нам предстоит работать, вот из такого говна лепить. Ну, выпьем же.
Не спится ночью комбригу на мягкой панской кровати, все думает он, как воедино увязать смерти сослуживцев и возвращение головы. Увязать-то можно, а как дальше жить с узлом этим, как в завтра выходить?
Пока думает он, двери спальни отворяются бесшумно – и входит кто-то высокий, до потолка.
И так захотелось Остенбергу оказаться сейчас на передовой, мчаться с кавалерией на верном коне, плевать свинцом в австрийцев, рубить, рубить их в честном сабельном бою, все, что угодно, только не эта тень на пороге, беззвучно приближающаяся.
Комбриг дергается, и тень набрасывается на него, будто кто-то набросил одеяло. Руки, сильные как сталь, сжимают его плечи. Железные колени припечатывают к кровати. Он пробует высвободиться, тычет в противника, но противника нет. Он есть и его нет, и старый комбриг не знает, как это все объяснить. Только пальцы комбрига проходят сквозь врага как сквозь воздух, в то время как пальцы врага давят его, терзают плоть…
Остенберг отупевше смотрит на свои руки, по локоть погруженные в тело убийцы, в темное тело без плоти. Он смотрит в лицо врагу и видит лицо Юдина, его мертвую голову со следами тлена. Черное лицо с туннелями глаз, борода колет голую грудь комбрига. А там, в бороде, вырастают кривые острые зубы, потому что Степка был прав, бедный, бедный Степка.
И в последний момент, когда зубы Юдина готовы разорвать глотку красноармейца, Остенберг поднимает вверх руки, через нематериальную плоть Упыря, к его голове. И он натыкается на голову – единственный настоящий элемент в структуре этого чудовища. Он впивается в щеки мертвеца, тянется к глазам.
Юдин не издает ни единого звука, только зубы его скрипят алчно.
Остенбергу таки удается добраться до левого глаза Упыря. Он вжимает большой палец в мякоть глазного яблока и слышит тошнотворный чмокающий звук. Липкая сукровица течет по руке комбрига. Тяжелое стальное тело врага исчезает, растворяется, резко отпустив Остенберга. Остается голова, которая падает на пол, катится к стене адским колобком.
Остенберг встает и начинает одеваться.
Часом позже, когда луна ярко светит над вокзалом уездного городка, стучит он в церковные ворота. Открывают не сразу, но открывают.
Маленького роста дьякон пятится от визитера, испуганно моргает глазами. Спотыкается и падает на мозаичный пол.
На негнущихся ногах входит в храм Остенберг. Его лицо перекошено злобой, глаза беспощадно сверкают. Страшен комбриг Остенберг, страшен.
– Не надо, родненький, – шепчет дьякон, – я плохого ничего не сделал. Вас Бог выбрал, все под Богом ходим, не убивайте. Я разделяю, я…
Он запинается и вдруг начинает петь «Интернационал».
– Не убью, – чеканит Остенберг, вытаскивая из-за пояса мешок, – я по другому поводу.