Стали у него получаться особо хорошие работы, он был радостный, надеялся; а тут его собрат по живописи из Ленинграда прибыл с другими вестями.
Моего художника ни одной работы закупочная комиссия не купила, ни одного заказа ему не дали, сказали, он теперь формалист, ученик формалиста, а какие надежды подавал, как хорошо начинал. Так что остался художник наш с семьей без средств к существованию.
Вестник недобрый обратно уехал, а художник запил, что стало для меня полной неожиданностью. Что я, пьющих не видела. Но он-то буйным не становился, только задумывался всё больше и больше говорил. Я хотела его остановить, уговорить. Говорю, зачем вам дурь такая? У нас и так вокруг все пьют.
— Пьют? — сказал он. — Ну, пьют-то пьют, но еще и выделываются. Артистичный народ-то. Вроде, хлебнул, — и самовыражайся. В случае чего скажут: «Спьяну». Да они и трезвые такие же. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
Утром соседи прибежали, забери, говорят, постояльца из лодки, отплыть не может. Бегу, а он у берега отчаянно гребет, а нос-то лодки на берег смотрит.
К середине дня приехала за мужем жена художника. Звали ее Метта, родом она была из Прибалтики.
Чудо что за женщина. Едва вошла — в комнате светлее стало. Где только такую нашел.
Она с собой альбом квадратный привезла, французский, что ли, собиралась побыть дня три, поработать, а как мужа увидела, раздумала, нет, говорит, едем завтра, а я ее попросила — можно ли мне ее работы посмотреть, разобрало меня любопытство. Конечно, говорит, невелик секрет, улыбается, волосы золотистые в скобку, глаза светлые, прозрачные, улыбка солнечная. И, верите ли, у меня эти ее небольшие работы в глазах по сей день стоят, такая в них была красота, а работы как будто чуть-чуть детские.
Развязала она припасенный пакет со сбором трав, мне неизвестных, по запаху учуяла я разве что мяту, чабрец да тимьян, мужа до вечера отпаивала, наутро встал он трезвей трезвого, как стеклышко, и уехали они, она грести сама взялась, отдыхай, говорит; я говорю — не так близко вам плыть-то, а она говорит — да мы сколько лет почти по полгода в Старой Ладоге живем, там всё время на лодке, мне, говорит, легко. Бывают такие женщины, им всё легко, и с ними легко. «Как же вам лодку вернуть?» — «А ничего, я вам объясню, на каких мосточках привязать, мне потом пригонят». Долго я им вслед смотрела. Художник мне рукой помахал. Я ее еще спросила — как же так, у него такие пейзажи хорошие, работящий, почему же с ним так начальство обошлось? а она ответила, — что делать, фашисты они, сами того не ведают.
Как уплыли, дождь пошел, шел десять дней. А мне он одну свою работу подарил, потом сосед к ней раму сделал из ломаных золотых рам бывшего клуба с того берега, хотите, покажу?
Комнатка
Комнатку с лежанкой, в которой висела дареная картина, как раз Нина и снимала. На лежанке красовался полосатый половичок из разноцветных тряпочек, два похожих на полу. На левой стене висел ряд портретов, вглядевшись, я чуть не расхохотался, но сдержался, по счастью. То были репродукции из «Огонька» и неведомых мне канувших в лету дореволюционных изданий, компания престранная: Иван Грозный (по счастью, не репинский, убивающий своего сына, жуткая картина, я ее боялся с детства, — а в роли Грозного из кино артист Черкасов), Екатерина Великая, Александр Первый, Радищев, крупное фото медали с профилями повешенных декабристов, Лев Толстой рядом с лошадью, Достоевский (портрет Перова), Пушкин Кипренского рядом с лирою, Левитан с репинского портрета.
Увидев, что я перед этой галереей обмер, хозяйка не без гордости пояснила:
— Всё гости нашего города. Вот только Герцена не нашла, не знаю, где взять. И Троцкого нету, мне он ни к чему. Скажите, а правда ли, что его в Бразилии мексиканец-коммунист ледорубом убил? Я не понимаю, где же он на такой жарище с кактусами ледоруб взял?
Странные вещи занимали умы сограждан моих. Картина хозяйкиного художника, обрамленная поталевым самоварным золотом правительственных портретов, зеленовато-синей листвой деревьев, лиловыми тенями, темными избами, граненым предгрозовым небом, и впрямь была хороша. Я не видел в ней особого сходства с Филоновым, не видел «формализма», но у начальства от искусства глаз был наметан на все живое, особой оптики, не о чем говорить, понять невозможно, почувствовать тоже нельзя.
У окна стояла раскладушка, покрытая ситцевым одеялом, на тумбочке в углу светился букет сирени, на плечиках у двери висела Нинина одежка, на двери прикреплена была узкая длинная икона, судя по петлям сбоку — часть трехстворчатого триптиха или двустворчатого узкого шкафчика. У святого на иконе на голове была плетеная корзинка, нимб за его головою напоминал огромную полнолунную луну, святой стоял босиком на непонятной формы плотике, вокруг него до горизонта простирались воды, на руках держал он овцу, чье узкое неовечье лицо повернуто было к молящимся, то есть ко мне, овца глядела неотрывно.
— Кто это?
— Спиридон Тримифунтский, — отвечала хозяйка, крестясь, — на плаще своем пастушеском море переплывает, нашел свою заблудшую овцу.
Стучали в окно.
— Молоко привезли! — вскричала хозяйка. — Пойдем, Нина, поможешь мне.
Они убежали, я остался один.
Тишина и свет комнатки объяли меня. Я вспомнил слово «светлица». Светлица, светелка, ярко-белая недавно выбеленная печь, обои наклеены наизнанку, светлые, без рисунка белые занавески, и Нинино платье, висевшее на стене, тоже было белое, с редкими блеклыми колокольчиками.
В тишине и белизне меня осенило моментально: хочу, чтобы Нина была моей женой, хочу жить с ней всю жизнь, хорошо бы было жить именно тут, но раз это невозможно, хоть где угодно, например, в нашем с ней городе родном.
Она появилась в дверях, неся пол-литровую баночку с молоком, как-то смешно ее держала, обхватив ладошками.
— Нина, — сказал я. — Выходи за меня замуж.
Мы стояли в светелке неподвижно, она смотрела на меня, в первый момент от неожиданности не поняв моих слов.
— Мы ведь только что познакомились, — сказала она. — Ты меня совсем не знаешь. И я тебя.
— Чтобы познакомиться, — сказал я, — у нас вся жизнь впереди.
Все, что я ей говорил, было сюрпризом не только для нее, но и для меня самого.
— Ты только не говори «нет», — продолжал я, словно произнося текст выученной роли, — подумай, думай, сколько хочешь, ну, не год, конечно, да хоть три месяца, хоть пять, а потом ответь «да».
— Обычно за девушкой ухаживают... — сказала она несколько неуверенно.
— Буду, обещаю.
— Цветы ей дарят, знаки внимания оказывают...
— Конечно, — сказал я. — Все впереди.
— В любви объясняются...
— Я объяснюсь, вот только слова подберу, пока ты думаешь. Если хочешь, приедем в город, буду просить твоей руки у твоих родителей.