И вот теперь Боб долго изучал выцветший снимок, затем перевернул его и прочитал подпись: «Папа, 1926 год», выведенную чернилами, цветистым бабушкиным почерком.
Да, у Чарльза было лицо убийцы, если верить в подобную дребедень, и в его тонких и длинных костях Боб видел свое собственное телосложение и телосложение своего отца: широкие скулы, отскобленные начисто, запавшие щеки, суровый и упрямый форштевень носа. Губы, казалось, были генетически неспособны растянуться в улыбку; их жесткая линия являлась свидетельством честности, морального превосходства, уверенности в себе или просто строгости, присущей истинному полицейскому.
Чарльз опирался на плетень, в солнечный день, перед объективом громоздкой камеры, которую держала в руках его жена Брауни. Одет он был так, как одевались в 1926 году ковбои: огромная белая шляпа, надвинутая на лоб, объемом добрых двенадцать галлонов, с ровными, прямыми полями, окружающими прямую, словно пуля, тулью. Темный костюм-тройку Чарльз носил с беспечной небрежностью человека, который носит темный костюм-тройку каждый божий день и даже в мыслях не может себе представить сойти с крыльца своего дома в каком-либо ином облачении. Сорочка была белая, с круглым жестким воротничком; поверх него был повязан черный галстук, который спускался на грудь и исчезал, поглощенный туго застегнутым темным жилетом. На левом лацкане господствовал значок в виде звезды в круге, не заметить который было невозможно. На поясе Чарльз затянул портупею, ячейки которой демонстрировали здоровый запас больших ребят к «Кольту» калибра.45, решительно заявляя, что каким бы жарким и напряженным ни стало дело, боеприпасы у ее владельца не иссякнут. На правом бедре, открывшемся благодаря поле пиджака, картинно сдвинутой назад якобы небрежной рукой в кармане, виднелся знакомый профиль «Кольта» модели 1873 года, знаменитого «Миротворца», на протяжении почти пятидесяти лет украшавшего ремень всех служителей закона на Западе и на Юге, а также появившегося в таком количестве вестернов, что ему по праву можно было бы дать «Оскар». Вероятно, этот револьвер предназначался для торжественных случаев, его линии провозглашали наследие служителей закона Дикого Запада, но для настоящей работы Чарльз, вне всякого сомнения, использовал табельный пистолет «Кольт» модели 1911 года, сослуживший ему отличную службу в окопах Фландрии. Над объятиями кобуры виднелись лишь курок и рукоятка с накладками из слоновой кости «Миротворца», но Боб явственно представил себе сильные, большие руки стрелка, которые могли меньше чем за секунду выхватить револьвер и всадить свинец в любого врага на расстоянии до сорока ярдов, даже несмотря на то, что к 1926 году его конструкция уже безнадежно устарела.
Боб всмотрелся в лицо. Родившемуся в 1891 году Чарльзу в том году было тридцать пять лет, Эрлу – девять, а Бобби Ли, тезка Боба, еще не был зачат. Возможно, маленький Эрл кривлялся где-нибудь за кадром в это застывшее мгновение давно минувшей жизни, а папа собирался через несколько минут сходить с ним в магазин и купить большое мороженое. А может быть, Чарльз только что нещадно отлупил сына за какое-то незначительное нарушение кодекса, известного ему одному, однако кодекс этот он насаждал с жестокостью тюремного надзирателя, и мальчишка томился, запертый в погребе, мучаясь болью везде, но в первую очередь в душе.
Сказать невозможно. Никак невозможно. Это была лишь фотография американского служителя закона середины двадцатых годов, гордого собой и своей преданностью долгу, честного, неподкупного, храброго, готового вступить в перестрелку с кем угодно во имя безопасности простых граждан. По сути дела, это была афиша к фильму «Я, служитель закона», существовавшего только в сознании страны, – и, подобно всем символам, она не собиралась просто так раскрывать свои тайны.
Часть вторая
Глава 07
Банкерс-билдинг, Чикаго
Июнь 1934 года
Чарльз договорился с судьей: тот согласился молчать, поскольку известие об отсутствии шерифа могло привлечь преступников. О том, куда он отправляется и чем будет заниматься, Чарльз не сказал никому, кроме своих помощников и своей секретарши, да и им сообщил лишь самый минимум. Два костюма, шесть сорочек и черный галстук Чарльз сложил в чемодан, вместе с остроносыми коричневыми полуботинками, чтобы ходить по воскресеньям в церковь, рабочими штанами, нижним бельем и носовыми платками. А также свою украшенную изысканной гравировкой подплечную кобуру, хотя пистолет он оставил дома. Также Чарльз захватил пять сотен наличными, мелкими купюрами, из «беличьих запасов», которые он втайне от всех откладывал на собственные нужды.
Жена отвезла его на станцию, и даже не в Литтл-Роке; они ехали целый день мимо убогих «гувервилей»
[10], прозябающих в глуши, мимо вспаханных под пар полей, уничтоженных засухой, преждевременно пожелтевших лесов и пересохших ручьев, и конечной их целью был центральный вокзал Мемфиса, где никто не мог случайно его узнать.
Бобби Ли сидел сзади. Он был довольно красивый, с густыми волосами, длинный и гибкий в свои восемь лет; ему следовало бы быть вожаком ватаги. Но вечно спутанные волосы беспорядочно торчали в стороны, рот был полон слюны, стекавшей по подбородку и покрывавшей коркой губы, а язык никак не мог успокоиться, постоянно шаря и катаясь по рту, словно моллюск. И сам Бобби Ли не мог сидеть спокойно – он был все время какой-то скрученный, будто члены его были опутывающими его веревками и он крутился и вырывался, силясь от них освободиться.
– Папа ехать далеко, – сказал мальчик.
– Да, Бобби, – подтвердил Чарльз. – На какое-то время папа ехать далеко. А ты веди себя хорошо и заботься о маме.
– Папа ехать далеко, – повторил Бобби, поскольку отвечать на слова своего собеседника ему было очень трудно.
– Где ты там остановишься? – наконец заговорила Брауни.
– Ну, думаю, сниму где-нибудь студию. Одна комната с раскладушкой. Жить с соседями я не смогу, им не дадут спать мои кошмары.
– Чарльз, тебе нужно лечиться.
– Ты хочешь, чтобы какой-нибудь врач начал расспрашивать меня про мои тайны? Это все война, от нее никуда не деться. Так что мне придется просто потерпеть. Никто не должен заглядывать ко мне в душу.
– Ты даже со мной почти ничем не делишься. Такой замкнутый…
– Ты это знала. Я тебя не обманывал.
– Я надеялась, ты станешь мягче. Но война лишь сделала тебя еще жестче. Ты никогда не смягчишься.
– Папа ехать далеко, – сказал сзади Бобби, и в зеркало заднего обозрения Чарльз увидел, что у сына из носа вытекла сопля, которая, оставив блестящий след, повисла в уголке рта.
Шериф сел на пассажирский поезд до Чикаго. Состав был старый, обшарпанный; черный паровоз своими красками копоти и грязи олицетворял практическую целесообразность. На ходу он извергал кучевые облака дыма – на окружающий мир в целом и на свои собственные девять вагонов в частности, – поэтому ни одно окно не оставалось чистым, повсюду висел запах угля, а в глазах стояли слезы. Состав состоял целиком из вагонов, оставшихся от эпохи до Великой войны; в вагонах пахло плесенью и сыростью, не говоря про пот, кровь и блевотину. Эти древние вагоны повидали много жизни и даже немного смерти. Хорошо хоть, государство разорилось на спальное место в пульмановском вагоне, и Чарльзу не пришлось сидеть всю дорогу в окружении несчастных негров, направляющихся на север в надежде на лучшую долю. Еда в вагоне-ресторане, которую подавали официанты в куртках, когда-то, возможно, и бывших белыми, однако теперь уже определенно не являвшихся таковыми, была вполне сносной, но явно не доходила до легендарных стандартов знаменитых «Панама лимитед», самых роскошных американских экспрессов, регулярно курсировавших по этому маршруту на север из Нового Орлеана вплоть до прошлого года. Великая депрессия делала свое дело, и жизнь становилась труднее, что бы там ни обещал мистер Рузвельт, большие деньги ушли, и вместе с ними – роскошное обслуживание вроде этих золотых экспрессов.