Нынче холодно, и в доме плохо топят,
Только водкой и спасаешься, однако.
Я не знаю, Костя, как у вас в Европе,
А у нас в Европе мерзнешь, как собака.
Приезжай, накатим спирту без закуски
И почувствуем себя богаче Креза —
Если выпало евреям пить по-русски,
То плевать уже, крещен или обрезан...
Рыбы в пучине Зяминого лица двинулись к поверхности. Страшные громады, они шли без цели, без смысла, если только смысл этот не был известен им одним. Галина Борисовна еще подумала, что впервые видит нелепого Зяму таким и что ей слегка жутковато от тихого, веселого удовольствия в глазах дочери.
Толстый, вечно обиженный человек упрямо продолжил, словно ждал самого важного ответа в своей жизни:
Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
Долг свой давний вычитанию заплатит.
Забери из-под подушки сбереженья,
Там немного, но на похороны хватит...
И ответ пришел:
Поживем еще. А там и врезать дуба
Будет, в сущности, не жалко. Может статься,
Жизнь отвалит неожиданно и грубо, —
Все приятнее, чем гнить вонючим старцем.
Сядем где-то между Стиксом и Коцитом,
На газетке сало, хлеб, бутылка водки,
И помянем тех, кто живы: мол, не ссы там!
Все здесь будем. Обживемся, вышлем фотки...
— Вполне, — вмешался Гарик, почувствовав себя обделенным вниманием. — Вполне прилично. Не Бродский, конечно, но для любителя — более чем достойно. Если почистить кое-какую лексику...
— Почистим, папочка! — возликовал шут, набивая рот папайей. Багряные слюни текли по его подбородку. — С мыльцем, с порошочком! Папочка, я тебе скажу от чистого сердца...
— Папу не обижать. — Настя отвесила шуту подзатыльник. — Понял? Иначе получишь у меня!
Глядя, как чудовище в испуге падает на спину и задирает ноги к потолку — идиотский, в сущности, поступок, вызвавший у Анастасии приступ хохота, — наша героиня думала, что впервые дождалась от дочери этих простых слов.
“Папу не обижать...”
СТРАШНЫЙ СОН ГАЛИНЫ БОРИСОВНЫ
И приснился гражданке Шаповал кошмар с уклоном в лирику.
Черные-черные ели качали лапами над черным-черным погостом. В черном-черном небе тускло сиял медный грош луны, щербатый от неутоленного желания тоже быть черным-черным. Черные-черные кресты склонялись над черными-черными могилами, черные-черные ангелы афро-американского происхождения тосковали в пентаграммах черных-черных оград, тщетно дожидаясь политкорректного Страшного суда.
Соответствующего цвета вороны граяли а капелла.
В зябкой ночной сорочке, Галина Борисовна стояла босиком перед разверстой могилой. На краю ямы, обращая на женщину внимания не больше, чем св. Антоний — на разыгравшихся бесей, сидели двое с лопатами и один с черепом. Видимо, прораб банды вандалов, завершивших самодеятельный акт эксгумации.
— Бэдный Жорик! — с отчетливым аварским акцентом рыдал прораб, качая в пальцах костяную ухмылку черепа. — Вай мэ, аи дай, далалай! Я знал его, Паяццио!
“Вы замечали, что жулик Пастернак переводит “могильщики”, когда у Шекспира ясно сказано “шуты”?!” — шепнул кто-то в самое ухо. Взвизгнул гнусаво, поперхнулся и рассыпался мелким смехом, катясь прочь по могилам.
Урод Паяццио сдвинул седые брови набекрень, отчего жирный нос могильщика сделался похожим на Казбек с одноименной пачки папирос, и заорал детским голоском, неискусно подражая бардессе Новелле Матвеевой:
Не смешны ведь ни калеки, ни шуты, ни горбуны;
Душечки-сверхчеловеки — вот кто подлинно смешны!
Остальные сквернавцы вытянули губы дудкой, гугукая в терцию.
“На кой ляд мне это снится?!” — попятилась Шаповал, стряхивая мурашек, обильно бегающих вдоль хребта. Рыхлая земля чмокала, всасывая босые подошвы, ухал филин в кроне чахоточного ясеня, мурашки торопились обратно, неся в челюстях добычу: иголки страха, — а вернувшийся кто-то приплясывал между полушарий мозга, стуча каблуками с ловкостью записного чечеточника:
“Ляд, он же Шиш, он же Лиховец, он же Черный Шут, он же Дядюшка Глум!.. Чет и нечет, черт и нечерт, поздний вечер, грех на плечи...”
— Полночь близко! Час урочный! — вдруг сообщил филин голосом диктора Левитана. — По многочисленным просьбам усопших трудящихся...
Словно в ответ стая крохотных человечков взмыла над сонной гречихой. Радужные крылышки бросали отблески под ноги: “Оступись! Споткнись, чужачка!” — тряслись уши на ярких колпачках, сотня бубенцов плыла комариным звоном, гречиха мало-помалу пробуждалась, отвечая острым ароматом лаванды и еще нашатыря; под матерущим дубом, сиротски притулившись к стволу корявым боком, слепец-бандурист тянул на одной ноте балладу “Ночь под Рождество”, авторства г-на Скалдина А.Д., шамкая беззубой пастью:
Ну и гости!Ждал иных.
Говорю им: скиньте хари,
Неразумные шуты,
И скорей свои хвосты
Уберите!..
Бежать не решилась: стыдно. Но шаг ускорила. Туда, где меж деревьями зажегся милый сердцу электрический прожектор.
— В номинации “Высокий шут” лауреатом премии стал главный дирижер Лимбовского государственного цирка Ваал Инферналов, — добавил филин ни к селу ни к городу, сорвавшись с ветки и мотаясь над головой крылатой пакостью. Глаза птицы сверкали рекламой “Макдоналдса”; даже стилизованное “М” было на месте.
Позади вандалы-могильщики во главе с сентиментальным прорабом плясали на бедном Жорике. Черепа хватало на всех: костяной треск вопиял к небесам. Жорик ухарски похохатывал, упирая на “X”.
Мимо проковылял смурной лилипут в тулупе, колпаке, отороченном выхухолью (от колпаков уже тошнило!), и с мешком подарков. В мешке ворочались, изредка выкрикивая: “Рыба!” Задержавшись, лилипут достал две алюминиевые вилки, приподнял ими ороговевшие веки, оглядел пришелицу с ног до головы, после чего таинственно сообщил басом:
Родился карлик Новый Год,
Горбатый, сморщенный урод,
Тоскливый шут и скептик,
Мудрец и эпилептик.
“Ляд, он же Черный Шут, — уточнил невидимый кто-то, повторяясь от усталости. — Черный! Звать Сашею...”
Прожектор манил. Стала видна малая эстрадка, освещенная выносной турелью софитов; по авансцене разгуливал задумчивый Пьеро, временами наступая себе на рукава. В лице у Пьеро сочетались исключительно симпатичные черты характера, разбавленные общей меланхолией. Из будки суфлера торчала рогатая погремушка, мелко подрагивая.