В репетиционном зале Штадтгеатер балерина пробегает по сцене и взмывает в воздух. Она повисает на мгновение и опускается на пол. Saut, batterie, saut
[2]. Ноги скрещиваются и трепещут, руки образуют разомкнутый свод. Сейчас она готовится к пируэту: правая нога уходит назад на четвертую позицию, толчок, посылом рук ускоренное вращение. Она сама точность. Часовой механизм. Танцуя, она думает, что могла бы продлить полет в прыжке, но ей не дано летать, потому что ее движения не принадлежат ей. Действия ее тела относительно плоскости пола и пространства предопределены до миллиардной доли дюйма. Тут нет места полету. Полет свидетельствовал бы о некотором непорядке, между тем непорядок исключается. И поэтому она обегает сцену с обреченностью часового механизма, непредсказанных прыжков не делает, вызова не бросает, ногу опускает точно на меловую черту и даже не мечтает решиться на неположенные кабриоли.
В мире с неизменным будущим жизнь представляет собой бесконечную анфиладу комнат, где в каждый момент времени освещена лишь одна, остальные же погружены во тьму, но они ждут. Мы переходим из комнаты в комнату, заглядываем в освещенную, в сиюминутное, и следуем дальше. Мы не знаем комнат впереди, но мы знаем, что ничего изменить там не можем. Мы зрители собственной жизни.
В свой обеденный перерыв идет по городу фармацевт из аптеки на Кохергассе. Он задерживается у часового магазина на Марктгассе, в соседней булочной покупает бутерброд, бредет дальше – к зелени, к реке. Он должен своему другу деньги, но предпочитает сделать себе подарок. Гуляя, он радуется новому пальто, решает расплатиться с другом в будущем году, а может, вообще не отдавать. Кто пристыдит его? В мире постоянного будущего нет правильного и неправильного. Чтобы знать, что правильно и что неправильно, нужна свобода выбора, но если каждое действие уже подобрано, никакой свободы выбора нет. В мире постоянного будущего нет чувства ответственности. Все комнаты уже распределены. Этими мыслями думает фармацевт, шагая по дорожке через Бруннгассхальде и вдыхая сырой лесной воздух. Он только что не улыбается – так нравится ему принятое решение. Он дышит сырым воздухом и вкушает непривычную свободу личного произвола, он чувствует себя свободным в несвободном мире.
25 июня 1905 г.
Воскресный полдень. В воскресных костюмах отяжелевшие после воскресного обеда люди прогуливаются по Арштрассе, негромко переговариваются под журчание реки. Магазины закрыты. Три женщины идут по Маркггассе, задерживаются у реклам, заглядывают в окна, не спеша идут дальше. Хозяин гостиницы скребет ступени, садится и смотрит газету, откидывается к стене и закрывает глаза. Улицы спят. Они спят под скрипичную музыку.
На столах книги, в центре комнаты стоит молодой человек и играет на скрипке. Он любит свою скрипку. Он выводит нежную мелодию. Играя, он смотрит вниз на улицу, замечает тесно стоящую парочку, смотрит на них глубокими карими глазами и отводит взгляд. Он стоит не шелохнувшись. Его музыка одна движется, музыка заполняет комнату. Он стоит недвижимо и думает о жене и маленьком сыне, они живут в комнате внизу.
Он еще играет, когда другой такой же человек встает в центре комнаты и играет на скрипке. Этот другой выглядывает вниз на улицу, замечает тесно стоящую парочку, отводит взгляд и думает о жене и сыне. И пока он еще играет, третий мужчина встает и играет на скрипке. Будет еще четвертый и пятый – бесчисленное множество молодых людей играют на скрипках у себя в комнатах. Бесконечное множество мелодий и мыслей. И вот этот час, когда молодые люди играют на скрипках, это не один час, но много часов. Ибо время подобно свету между двумя зеркалами. Время скачет взад и вперед, рождая бесконечное множество образов, мелодий, мыслей. Это мир неисчислимых подобий.
Задумываясь, молодой человек чувствует других. Он чувствует их музыку и их мысли. Он чувствует себя тысячекратно повторенным, чувствует эту комнату с книгами тысячекратно повторенной. Он чувствует свои мысли повторенными. Должен ли он оставить жену? Как быть с той минутой в библиотеке политехнического института, когда она взглянула на него с другого края стола? Как быть с ее густыми каштановыми волосами? Но где ее поддержка? Где его уединение сверх этого часа, что он играет на скрипке?
Он чувствует других. Он чувствует себя тысячекратно повторенным, чувствует эту комнату тысячекратно повторенной, чувствует свои мысли повторенными. И какое из этих повторений он сам – подлинный, завтрашний? Должен ли он оставить жену? Как быть с той минутой в библиотеке политехнического института? Где ее поддержка? Где его уединение сверх этого часа, что он играет на скрипке? Его мысли скачут взад и вперед тысячу раз, мечась между его подобиями, с каждым скачком они слабеют. Должен ли он оставить жену? Где ее поддержка? Где его уединение? С каждым новым отражением мысли тускнеют. Где ее поддержка? Где уединение? Мысли совсем гаснут, он уже едва помнит, какими вопросами задавался и ради чего. Где уединение? Он выглядывает на пустую улицу, играет. Его музыка плывет и наполняет комнату, и когда проходит час, вместивший неисчислимое множество часов, он помнит только музыку.
27 июня 1905 г.
Каждый вторник из карьера к востоку от Берна средних лет мужчина везет камни на стройку на Ходлерштрассе. У него есть жена, двое взрослых разъехавшихся детей, брат-туберкулезник в Берлине. Во всякое время года он носит белое шерстяное пальто, в карьере работает допоздна, перекусив с женой, отправляется спать, по воскресеньям возится в огороде. А во вторник утром он нагружает тачку камнями и направляется в город.
В городе он покупает муку и сахар на Марктгассе. Он высиживает покойные полчаса на задней скамье Святого Винсента. Он останавливается у почтамта и отправляет письмо в Берлин. Встречая на улице людей, он опускает глаза вниз. Некоторые его узнают, стараются перехватить взгляд, поздороваться. Он бормочет невнятное и идет не задерживаясь. Даже разгружаясь на Ходлерштрассе, он не смотрит каменщику в глаза. Он глядит в сторону, на вопросы дружелюбного каменщика он отвечает стене и вообще уходит в угол, когда начинают взвешивать его камни.
Мартовским утром сорок лет назад, школьником, он описался в классе. Он не мог сдержаться. Когда это случилось, он не хотел вставать с места, но мальчики увидели лужу и заставили его ходить по классу круг за кругом. Они тыкали пальцами в мокрое пятно на брюках, вопили. В тот день молочное солнце мутно сочилось в окна и заливало половицы. На крючках рядом с дверью висели две дюжины пиджаков. Доска во всю длину была исчиркана мелом – названиями европейских столиц. У парт откидывалась крышка, под ней был ящик. У него в верхнем правом углу крышки было вырезано: Иоганн. От паровых труб воздух был сырым и тяжелым. Большие красные стрелки на часах показывали 2.15. Мальчики вопили, гоняя его в мокрых штанах по комнате. Они кричали: «Дырявый пузырь, дырявый пузырь!»
Эго воспоминание стало его жизнью. Утром он просыпается мальчиком, который описался. На улице он знает, что люди видят мокрое пятно у него на штанах. Он смотрит на штаны и отводит глаза. Когда приезжают дети, он не выходит из комнаты и говорит с ними через дверь. Он мальчик, который не мог сдержаться.