Другой бы на месте Авраама, завидя такое, сейчас же вернулся бы назад, но так поступил бы другой и вообще любой разумный человек, но только не тот, о котором идет речь. Решительно не обращая внимания ни на угрожающие крики устроителей скачек, ни на панику среди соревнующихся, ни на восторженный вопль зевак-болельщиков, он вывел Бухара на отметку, на которой только что находились ускакавшие бог весть куда кони, взмахнул кнутом, прокричал свое заклинание: «Бухар, грабют!» – и верблюд попер, увеличивая и увеличивая скорость. Ни он, ни тот, кто сидел позади него на двуколке, ничего не слышали и не видели, кроме свиста в ушах и несшейся им навстречу, под мягкие лапы и под колеса дребезжащей таратайки, беговой полосы. Верблюд, которого еще полчаса тому назад с великим трудом подняли на ноги и расшевелили, теперь был похож на осатаневшего, распаленного погоней за добычей зверя; могучее тело его вытянулось, он кидал свои длинные ноги на две сажени вперед; ржаво-желтая пена кусками срывалась не только с ощеренного в ярости рта, но и с пахов, и весь он уже дымился, делая круг за кругом, и никто (и менее всего его хозяин), никто решительно не знал, когда он остановится и остановится ли вообще. Смех в толпе сменился удивленным молчанием и готов был уступить место страху: дети, которых было тут очень много, прижимались к своим отцам и просили, чтобы увели их поскорее отсюда. Первым, однако, дал дёру мой батька: ему меньше всего хотелось быть соучастником этого безумия. С растерянною, виноватою улыбкой вернулся он к своей телеге и долго не мог свернуть цигарку: пальцы не слушались, тряслись, они, знать, были совестливее своего хозяина…
Чем кончились скачки для Авраама Кузьмича и Бухара, мы узнали только на другой день, когда, отсидевши остаток ярмарочного дня и последовавшую за ним ночь в обещанной Завгородневым «каталажке», Авраам вернулся к себе в село, убрал Бухара и заглянул в сельсовет. Никто, разумеется, не решился на ипподроме выскочить на беговую дорожку и преградить путь разгоряченному зверю. В конце концов Бухар утомился и сам преспокойно вывез Авраама за черту соревнований. Вот там-то их обоих и заарестовали. Вместо главного приза, на коий рассчитывал Авраам Кузьмич, ему самому пришлось выложить красненькую в качестве штрафа за учиненный беспорядок на ипподроме и за нанесение если не материального, то морального ущерба честным гражданам – владельцам скаковых лошадей. Но бутылка самогона, в нужную минуту переправленная в карман милиционера, сделала все-таки свое доброе дело: Завгороднев не дал этой истории дальнейшего хода, не привлек к ней внимания прокурора со всеми вытекающими последствиями. И на том ему спасибо!
Это происшествие, однако, и в малой степени не могло сравниться с бедою, которая обрушилась на меня под конец того же дня. Первое, что я сделал, оставшись в одиночестве у своей телеги, – это стал наблюдать за всем, что было вокруг меня. В какую-то минуту приметил, что мои односельчане хоть и расположили свои возки на отдельной от других площадке, но и на ней хуторские и непочетовские группировались порознь, чего в прежние годы не случалось. Не придав этому особого значения, я тем не менее раз за разом пробегал глазами по телегам, принадлежавшим Хутору, с тайною, скрываемою даже от самого себя надеждою увидеть на какой-то из них Ваньку Жукова. Ежели и раньше маялся душой без него, то теперь он нужен был мне до зарезу. Правда, перед тем как спрятать пугач, я успел все-таки показать его некоторым своим непочетовским товарищам – Кольке Полякову, Миньке Архи-пову и Яньке Рубцову, телеги которых находились по соседству с нашей. Теперь эти ребята где-то шныряли по ярмарке, а я страдал оттого, что о моем приобретении ничего не знает Ванька, единственный, кто мог бы по-настоящему оценить его. В какой-то миг мне показалось, что Ванька прошмыгнул где-то совсем близко, и я чуть было не заорал:
«Ванька, Ванька! Подь суда, что я тебе покажу-у-у!», – но не успел издать этого клича. Скорее всего никакого Ваньки и не было. Просто мне очень хотелось, чтобы он был.
И теперь опять, как тогда в саду, только еще сильнее, я почувствовал в себе неколебимое решение нынче же, сразу по возвращении в село, помириться с Ванькой и вместе с ним пострелять из пугача. Нетерпение сделать это как можно скорее было так велико, что я, как только отец вернулся со злополучных скачек, начал настойчиво просить ехать домой.
– Что это ты так заторопился? Видишь, никто еще не запрягает. Что это ты надумал? – спросил папанька, совладав наконец с самокруткой.
– Голова у меня болит, – соврал я, пряча глаза.
– Ну что ж. Коли так, поедем. Заводи Карюху в оглобли. Отец понимал, что я говорю неправду, но ему и самому захотелось убраться с ярмарки пораньше: чего доброго, заметут и его вместе с Авраамом, а то, что Авраама заметут, у отца не вызывало ни малейшего сомнения.
Карюха охотно вошла в оглобли, не задирала головы, когда хозяин надевал хомут: она торопилась к своей дочери, оставленной дома, вымя старой кобылы нагрубло, атласно лоснилось, налившиеся молоком соски торчали вразлет, и Карюхе хотелось поскорее подпустить к ним Майку. Всю обратную дорогу она, конечно, не неслась вскачь, но шла шибко, споро, не ожидая, когда по ее крупу пройдется кнут.
Согревшееся тело пугача жгло мне кожу под карманом штанов. «А что, ежели я попробую стрельнуть, а?» – и я вспыхнул от этой мысли, сердце бурно застучало под рубахой.
– Папанька, можно я стрельну? – сказал я вслух.
– Возьми да стрельни, – равнодушно буркнул отец.
– А Карюха не испугается?
– Не должна.
Я вытащил пугач, погладил его, поласкал и руками и глазами, вложил пробку так, как научил меня продавец, поднял оружие над головой дулом в небо и, зажмурившись, нажал пальцем на спусковой крючок. Раздался негромкий хлопок, от которого Карюха лишь встряхнула слегка гривой и вспрянула одним ухом. Я же и вовсе не услышал его, потому что был совершенно оглушен другим: от плёвого этого выстрела мой пугач развалился на две половинки. Ствол, из которого продолжал вытекать вонючий, пахнущий серой дымок, валялся на моих коленях, а рукоятка с барабаном, курком и спусковым крючком оставалась в правой, трясущейся, как давеча у отца, руке.
Это была катастрофа. Потрясение было так велико, что я даже не заплакал – смотрел перед собой остановившимися, распяленными ужасом глазами и ничего не видел и не слышал, что говорил отец. А он пытался утешить, грозился вернуться назавтра в Баланду, отыскать обманщика, кинуть ему в нахальную рожу обломки пугача и потребовать взамен исправный.
Когда смысл гневной папанькиной речи начал проясняться для моего сознания, я не только не утешился, но впал в еще большее отчаяние, потому как был совершеннейшим образом уверен, что никуда отец не поедет, а ежели и поедет, то обидчика моего все равно не сыщет, – как бы это он его разыскал, ежли и в глаза не видал на ярмарке?! И вообще, откудова он, этот старый негодяй? Может, и не баландинский вовсе, а приехал из Аткарска, Лысых гор или Екатериновки – попробуй-ка разыскать иголку в стоге сена!
В который уж раз в одном только нынешнем году так обидно и безнадежно рушились мои планы! И мог ли я предположить, что именно на ярмарке, с которой обычно связывается столько веселых и светлых надежд, произойдет то, что сделает меня самым несчастным человеком на свете?!