– Все уползли? – тихо справлялся он у хозяйки, прибирающей посуду.
– Все, – тихо, с глухим радостным придыханием сообщала она.
– Слава те господи! – отец вылезал из-под стола и, страшно довольный, потирал руки.
На рассвете покидал Селяниху и приходил домой.
– Эх, паря! – слышали мы мамино восклицание. – Где это ты, женишок, погуливал?.. Не у Селянихи ли, случаем?.. Правду, знать, говорят про вас добрые люди…
– А ну – цыц! Ишь затявкала!.. Цыц, говорю! – взрывался отец.
– А ты не цыцкай, я тебе не собака! – подавляя в себе страх перед грозным мужем, кричала мать. И крик ее для нас, детей, был сигналом бедствия. Сорвавшись с постели, мы живой стеной вставали перед рассвирепевшим отцом и отвращали беду от нашей еще совсем недавно совершенно беззащитной матери.
– Постыдился бы детей-то, хабалин! – выговаривала она па-паньке, уже торопившемуся укрыться под одеялом с головою, чтобы не слышать этих попреков и не видеть наших глаз, в которых было и осуждение, и упрек, и стыд за него, и жалость к матери, и выражение острой, жгучей боли, какое бывает лишь у детей, когда их родители живут в неладу друг с другом. – Как нам теперича показаться на люди?.. Стыдобушка-то какая!.. Многодетный старик связался с энтой молодой сукой!.. Матушка, царица небесная, за что же нам такое наказание?..
– Мам, ма-ма-ааа! Не надо!.. Мам, родненькая, не плачь! – кидался я ей на шею. – Я… я, мам… я убью Селяниху!.. Слышь, мам, у-у-убью!..– Выкрикивая это, я никого не обманывал, я в самом деле решил про себя расправиться с женщиной, принесшей в наш дом такое несчастье.
Глянув на меня и ужаснувшись от моей решимости, мать теперь сама уговаривала:
– Ну, ну… ты что это, сыночка?.. Рази можно так!.. Можа, враки это, наговоры на твово папаньку… А ты – убью!.. С ума-то не сходи… И себя погубишь, и нас всех…
Отец тоже выглянул на мгновение из-под одеяла и обжег меня своим презлющим глазом.
Мать в этот час испугалась, а в следующую ночь все-таки разбудила нас с Ленькой (старший брат сторожил гумно) и, трясясь, прошептала:
– Ребятишки, вставайте!.. Опять нету нечистого. У нее, чай, пропадает. Пойдемте, спугнем, може… О господи, святитель, спаситель наш!.. Прости и помилуй!..
Двумя минутами позже, предводительствуемые матерью и в сопровождении Жулика, прибавлявшего нам решительности, отправились на Хутор, на дальнюю его окраину, где притулилась избенка Селянихи. Споткнувшись по дороге о камень, Ленька на всякий случай прихватил его с собой. Не был безоружным и я: в моих руках находился сердечник – похожая на палку железка, которою соединяют тележную подушку с осью передка, я подобрал ее в сенях, где эта штука валялась без дела с самой весны. Ночь темная. И это кстати. Мы могли подойти к цели незаметно. Ваньки и его товарищей я не боялся, поскольку в такой поздний час все они спали. Мать, у которой сердце прямо-таки рвалось из груди и от волнения, и от быстрой ходьбы, все время просила:
– Вы бы не так шибко, ребятишки!.. Не успеешь за вами!..
– Ладно, мам…
– Ну, вот так… дайте дух перевести – того и гляди, сердечуш-ко разорвется…
В каком-то дворе подала голос собака, Жулик вознамерился было вступить с ней в перебранку, но Ленька грозным окриком заставил его замолчать. Смолк и тот, в чужом дворе: лень, знать, стало. Однако тишина была уже вспугнута. Собачий короткий перебрех сменился первой кочетиной побудкой. Сперва прокричал петух где-то далеко-далеко, за самыми Кочками. Его поддержал другой, отозвавшись из-за озера, кажется, со двора Ивана Лес нова, Катькиного отца. А потом покатилось уж по всему селу. Кочетиная эта капелла давала концерт не более чем три-четыре минуты. Затем всё, как по взмаху невидимой во тьме дирижерской палочки, смолкло. Теперь мы слышали только, как колотятся в груди наши сердца. Но вот он, Селянихин дом. Мать, трясясь, остановилась, а мы с Ленькой, держа наготове свое оружие, приблизились почти вплотную к освещенному большой настольной лампой окошку.
Посреди стола попыхивал парком только что поспевший и поставленный тут хозяйкою самовар. Стоял он не в одиночестве, а в окружении двух поллитровок (одной полной, а другой опорожненной наполовину) и каких-то закусок (каких именно, мы не разглядели, было не до этого). За столом, затылками к окну, восседали два старых приятеля: наш папанька, секретарь, значит, сельсовета, и его помощник Степан Лукьянович Степанов. Даже со спины было видно, что пребывали они в самом великолепном расположении духа. Их сияющие физиономии, как в хорошем зеркале, отражались на расплывшемся в широченной, просторнейшей улыбке лице Селянихи, которая не сидела, а стояла против гостей и, шевеля румяными губами, обнажавшими ровный ряд ослепительной белизны зубов, что-то говорила им. И в минуту, когда эти трое взяли по стакану и соединили их для чоканья, Ленька изо всех сил бросил по стеклу камнем и сейчас же побежал прочь к тому месту, где осталась мать. Я же успел заметить, как влетевший в избу камень угодил в самовар, опрокинул его, и все внутри дома заволоклось паром.
– Караул! – закричала мать, услышав звон разлетевшихся осколков стекла и, не помня себя, побежала по улице назад, к нашему дому.
Мы догнали ее, взяли под руки и повели. С трудом переводя дыхание, она твердила:
– Сгубил, сгубил отца… Ленька, что же ты наделал?.. Пропали, пропали теперь все мы… Сгубил, окаянный тебя возьми!.. Святая богородица, заступница наша, оборони, спаси, прости меня, грешную!.. Ить это я все наделала!..
– Мам, да что ты, в самом деле?.. Ничего с ним не будет! – успокаивал Ленька маму. – Надо же хоть раз попугать их!.. Разве мы не видим, как ты убиваешься!..
– Ох, ребятишки, ох, дура я дура… зачем покликала, позвала вас на такое…
Трое суток мы не видели отца и не знали, где он и что с ним. Трое суток мать охала, вздыхала и сокрушалась, проклиная себя за то, что совратила нас, глупых детей, на этакое злодейство. На четвертый день папанька объявился и сидел за обеденным столом молчаливый и необыкновенно ласковый в отношении нашей матери, а она, смаргивая с длинных, по-девичьи черных ресниц слезы безмерной радости, вилась над перевязанной его головой, обнимая и целуя эту, в сущности, очень непутевую и едва ли заслуживающую ее ласки голову. Сама вытащила из каких-то потайных мест бутылку доброго самогону, сама налила полный стакан и, вся светясь, виновато и заискивающе потчевала:
– Опохмелись, опохмелись, родимый!.. Господи, да игде же тебя так?
– А ты вроде и не знаешь – где?
Вопрос этот у матери вырвался непрошенно, сам собою, она уж пожалела о нем, да было поздно. Не умеющая лгать, сейчас она промолчала, плечи ее задрожали – быстро понесла уголок платка к глазам. Чуть слышно вымолвила:
– Прости меня, отец. Дьявол, знать, попутал.
– Господь простит, – сказал он необычайно тихо и примирительно. Увидав вошедшего в избу Леньку, так же спокойно спросил, указав на свою перебинтованную голову: – Твоя, сынок, работа?.. Убить папаньку захотел?