– Должен, но не так глупо.
– Борись умней, кто тебе мешает! – осерчал наконец Михаил Спиридонович и поспешил перевести стрелку разговора на иной путь. – Что с брательником? Может, в Баланду, в больницу его?
– Ничего. Отлежится и дома.
– Ну, смотри. А то отвезу. Мне завтра в райисполком. Заодно бы…
– Спасибо, Спиридоныч. Обойдется.
– Ну, а с Гришкой что будем делать? В милицию Шадрину сообщил?
– Нет, не сообщал. Ни Шадрину, ни Завгородневу.
– Эт еще почему? – удивился председатель. – Ведь он чуть не убил человека!
– «Чуть» не считается. Не убил же!
– Что же, оставим без последствия?
– Зачем же! Припугнуть малость следовало бы. Вызови его в сельсовет и поговори так, как ты можешь. Можешь ведь?
– Хитер, хитер! – вымолвив это, Сорокин самодовольно улыбнулся. – Хорошо, вызову и поговорю. Я с ним так по-го-во-рю-у-у!
– Вот, вот.
– Только ты скажи, Николай, с чего это вы, Хохловы и Жуковы, взъелись друг на дружку? Где собака зарыта?
– А черт ее душу знает! Сперва-то ребятишки наши чего-то не поделили, повздорили, подрались. А потом и на нас, старых болванов, искра от того малого пожара перекинулась. Ну и занялось! – отец горько усмехнулся. – Ведь мы только в длину вытянулись, выросли, а умом недалеко ушли от своих детей.
– Это верно. А пора бы уж и поумнеть. Разве революция и гражданская война мало нас учили?.. Вот что, Николай Михалыч, вы мне эту драчку бросьте. Доведет она вас до большой беды. Поберегите кулаки свои до другой драки. Судя по всему, будет она погорячей этой вашей потасовки…
– О чем ты, Михаил?
– Все о том же. Списки, какие мы с тобой в район отправили, думаешь, для чего?.. Через год-другой, а может и того раньше, начнется у нас, брат, коллективизация. Такое решение вынес партийный съезд. Вот, хохленок, какие дела! – сказав это, Сорокин, по своему обыкновению, сейчас же перекинулся на другое: – А почему ты не возишь камни под школу, а? Братья твои возят, а ты что, устраняешься от общественного долгу, хитришь?
– А на чем бы это я возил? Может, на жене?
– Не о ней речь. Жену ты давно заездил. А куда подевал свою Карюху? Берегешь? Боишься, что потеряет в теле?
– Карюха не ныне-завтра ожеребится. Не поставлю же я ее в оглобли?!
– Рысака, поди, от нее ждешь?
– Жду. Рысачку, – с тихой гордостью признался отец.
– Ну-ну. Дай тебе бог. Только ведь в колхоз придется отвесть. И рысачку, и ее мамашу.
– Отведу, коли надо будет, – вслух проговорил отец, а про себя подумал: «Может, это только слухи – про колхозы-то. Поговорят, поговорят и позабудут о них. А может, с ними, как с ТОЗами. Попробовали – обожглись и назад от них поскорее, к старому, единоличному».
– Отцу своему, дедушке Михаиле, посоветуй, чтобы он оставил эту свою должность…
– Какую? – встревожился папанька.
– Церковного старосты – вот какую! – сердито выпалил Сорокин. – На кой черт она ему сдалась? Приспеет пора раскулачивания – припомнят ему и отруба, и ктиторство и окулачат за милую душу. Сидит он в своем саду и пускай сидит, не высовывает носа. Так-то будет лучше. Скажи ему про то. И Пашке, брату своему, накажи, чтоб отнял у отца и поднос, и сундучок, и все другие церковные причиндалы. Не ровен час…
Михаил Спиридонович заговорил о моем дедушке потому, что увидел в окно, как тот, одетый в светлую свою поддевку, поспешал с сундучком в правой руке к церковной ограде.
– Оставил бы ты, товарищ председатель, хоть стариков в покое. Ходят они в церковь – и пускай ходят. Чего с них возьмешь. Молодые – в нардом, своему богу молиться. А эти, древние, в церковь – к господу. Вымрут – и делу конец. Так что…
– Ну, ты это мне брось. На самотек хошь все пустить? А кто же за нас будет это… это самое… бороться… – Михаил Спиридонович не договорил, потому что заверещал на стене телефонный аппарат, по внешнему своему виду сильно напоминавший саратовскую гармонь с колокольчиками, и председатель кинулся к нему.
Зная, что теперь он не скоро оторвется от трубки, отец вздохнул и выдвинул ящик письменного стола, чтобы извлечь оттуда забытые на время конторские бумаги. Рылся в них долго, но бездумно, не вникая ни в смысл слов, ни в значение цифр. Душевное смятение, овладевшее им после разговора с Григорием Яковлевичем Жуковым, усилилось от всего, что наговорил ему тут председатель. Может быть, в тот предвечерний сумеречный час и выплавилось в голове отца изречение, которое мы часто слышали от него двумя годами позже. Вернувшись из сельсовета злее самого черта, он, как всегда, искал, к чему бы придраться, чтобы полезть с кулаками на жену. Загородив мать живой стеною, мы, три ее сына, сжимали кулаки и встречали папаньку глазами, в которых он не смог бы прочесть ничего хорошего для себя. И как бы оправдываясь, он с великим сокрушением произносил:
– Ну, что ощетинились, волчата? Попробовали бы стать на мое место и послужить одновременно и богу, и черту!
Мы слышали это, но нам не совсем было ясно, кого разумел отец под именем бога, а кого – черта.
13
Умерла бабушка Пиада, а чуть позже и прабабушка, и овдовевший дед Михаил окончательно переселилися в сад, им же посаженный по возвращении с Волги, где несколько лет проработал в артели грузчиков. Какое-то время сад этот пребывал в полном одиночестве, а затем к нему начали подселяться другие сады, и ко времени, о котором идет сейчас речь, зеленые ризы садов покрывали берега Баланды на добрый десяток верст.
По весне напротив нашего сада, рядом с водяной мельницей, арендуемой немцем Кауфманом, возводилась временная плотина. Она поднимала уровень воды настолько, чтобы ее хватало и для вращения мельничных колес, и для полива садов и огородов, множившихся по обоим берегам реки. Полая вода легко сокрушала это сооружение из бревен, хвороста, соломы и песка, но оно вновь поднималось на пути Баланды, когда река отыграет, перебесится, вернется в свое русло и превратится из бушующего потока в робкий, чуть заметный ручеек, легко останавливаемый брошенным поперек небольшим поленом. Поскольку плотина нужна была в равной мере как нам, монастырским, так и панциревским жителям, то и насыпалась она одновременно двумя селами. На одну сторону прорана возили хворост, камни, солому и песок монастырские мужики, на другую – панциревские. Дней десять место это напоминало два больших муравейника, недавно кем-то порушенных и теперь вновь заботливо возводимых. Когда река вконец обессилеет и местами сама приостановит свой бег, от вершины до подножия насыпные эти конусообразные курганы сплошь покрываются людьми с лопатами, вилами, граблями, носилками – это наступал самый горячий час, завершающий все дело. На пути еле шевелящегося ручья, от которого суждено вновь родиться полноводной реке, быстро поднималась запруда, поднималась все выше и выше, а курганы соответственно опускались, будто таяли на глазах зевак, коими по большей части оказывались мы, ребятишки и древние деды, по немощи своей ограничивавшиеся тем, что покрикивали на своих сыновей и внуков, чтоб они «шевелились поживее» и успели возвести плотину раньше, чем река вновь обретет свою мощь и накинется на неокрепшее, неутрамбованное сооружение. Каждый полуметровый слой из хвороста, навоза, соломы и песка перекладывался накатами из нестроевых бревен, набросанных так и сяк для пущей устойчивости; на их укладку подбирались самые дюжие молодые, в полном, что называется, соку мужики, в их числе обязательно находились и Мика-рай Земсков с Паней Камышовым, добровольно подставлявшие свои плечи и спины под тяжеленный комель бревна. Отовсюду слышались не то подбадривающие, не то понукающие крики мужиков: