Да, костюмы и маски.
Старые знакомые.
Вон, напротив, на ободранном чурбачке, сгорбилась Хякума Ямамба, «Горная ведьма». Окаменела лицом, телом, памятью тысячи однообразных перерождений; сейчас, сейчас раздвинутся иссохшие губы, язык оближет их, метнувшись проворней иглы вышивальщицы, и зимняя луна отразит давно знакомое:
Любуясь на белый снег,
По горам кружу я…
Слева от старухи, до половины утонув во мраке, нахохлился поверх циновки мосластый тэнгу. Завернулся в собственные крылья, словно в плащ из перьев, коему нет цены во всех мирах. Это он, взбалмошный летун, принес теплую одежду Мотоеси, забытую юношей в доме призрачной красавицы, – где тэнгу нашел ее, одежду, в той куче мусора, какой стало жилье О-Цую?.. Кто знает?!
Нос, похожий на клюв (или клюв, похожий на нос), навис над дымящейся чашкой, едва не задевая выщербленный край, тонкая пленка затянула черные как смоль глаза… Тэнгу хорошо. За все время он так и не сказал ни единого слова, прихлебывая хмельное, но кажется, что вокруг него вечно длится, не заканчиваясь, знаменитая пьеса «Есицунэ». Сейчас, сейчас тэнгу встанет, рассмеется и примется учить юного героя небывалому, невозможному искусству мечевого боя!..
Вот меч свой обнажил. Мечом вращает,
Взбивая волны. Страшный смерч всклубился.
О, гнев неистовый ему туманит взор
И разум!..
«Вот меч свой обнажил…» – юноша не заметил, что прошептал это вслух, машинально опустив руку на рукоять даренного отцом клинка. Юноша не заметил – но заметил, услышал и прекратил на миг тренькать струнами цитры слепец-музыкант, примостившийся возле молчаливого тэнгу.
Когда час назад Раскидай-Бубен, постукивая клюкой, выбрался из хижины, юноша не удивился появлению спутника Безумного Облака. Кому, как не слепому сказителю, чьи уши оторвал гневный посланец мертвецов, взыскующих песен, находиться здесь, в странном месте и в странное время?
Удивился Мотоеси другому: впервые он видел Раскидай-Бубна без мешка с гадательными принадлежностями.
Словно поймав на себе взгляд молодого актера, безглазый и безухий человек перебрал струны, заставив их страстно вскрикнуть, подобно влюбленной женщине на ложе, и запел, смешно превращая строгий мотив в шалую песнь распутника:
В тенетах причин и следствий
Слепцы блуждают!
Мы ни к чему не привязаны,
Невозмутимо сердце!..
И уж совсем вспенив мелодию пьяным куражом:
Зато в нас – надежный приют
Истинной правды!
Да, в нас – надежный приют
Истинной правды!
Каппа, приведший гостя к ночному костру, прыснул в кулак – и не удержался, захихикал, забулькал, давясь рисовыми клецками. Видать, очень уж любил приземистый водяник такие клецки, сваренные в листе камыша, по пять монов за связку! – что называется, в две глотки жрал… И впрямь в две глотки: Мотоеси следил украдкой, как каппа подносит к щели рта полную кружку, а в осьминожьем клюве, заменяющем каппе нос, висит наготове клецка. Глоток, довольное кряканье – и лакомство ловко заглатывается, когда ртом, а когда и просто клювом, без лишних движений.
Чешуистая кожа каппы играла бликами от костра (а говорят – огня не любят!..), меняя собственный цвет едва ли не каждую секунду – кармин, охра, голубизна стали, багрец…
Пьес про капп Мотоеси не знал, но мало ли чего он не знал?! – да и долго ли на ходу представить-сочинить: вот скользкий весельчак подпрыгивает, уперев в бока ладони с перепонками меж пальцев, вот он голосит на всю ночь:
Ведь я не мальчик с челкой,
На все услуги годный. Не таков!
Вы видите мой лоб?
Как выбрит он?!
Я сам себе главарь!
Подстилкой не бывал я – и не буду…
Каппа прокашлялся и вновь потянулся за очередной порцией клецок. Но жабья лапа оказалась коротковата, и юноша подал водянику непочатую связку целиком.
Благодарности, впрочем, не дождался.
И еще: маячил в отдалении, на самой границе света и тьмы, зыбкий силуэт, стрелял глазами сторожкой оленихи, но приблизиться боялся. «Я не сержусь, О-Цую. – Больше всего на свете Мотоеси хотелось, чтобы его мысли выплеснулись наружу, достигли этой голодной прелести, несчастного, неуспокоенного создания; хотелось, а не выходило. – Я не сержусь, я понимаю… или нет: ничего я не понимаю, но гнева нет в моей душе…»
В душе перекликалась эхом гулкая пустота.
Спокойная, теплая…
«Я дома, – неожиданно явились слова. – Я дома, вокруг свои, свои на самом деле, а не велением случая… я дома…»
– Это неправда, – тихо, словно извиняясь, сказала старуха, покашливая в кулак. – Ты еще не дома. Ты еще не осознал до конца, что ты нопэрапон. Понимаешь, мальчик…
В этом «мальчик…», произнесенном вслух Хякумой Ямамбой, был аромат «саке одной ночи»: свежесть корней ириса и резкость бурлящего сусла.
Одновременно.
– Понимаю, матушка. Я все понимаю…
– Замолчи и слушай. Ты думал, мы должны разорвать тебя в клочья за убийство одной из нас? Ты неправильно думал. Когда сюда, в Сакаи, пришла весть о том, что в провинции Касуга погибла молодая нопэрапон, никто из подобных нам не удивился. «Безликие», как и «Икроглазики», часто умирают насильственной смертью, – гораздо чаще, чем каппы, тэнгу или даже Рокуро-Куби, «Сорвиголовы». Чем ближе ты к роду человеческому, тем чаще… нет, мы не удивились.
– «Икроглазики»?!
В ответ старуха наклонилась и приподняла подол; затем размотала засаленное тряпье, которым была обернута ее нога.
С жилистой, костлявой икры – и выше, по голени, меж вздутыми венами, до самого колена – на Мотоеси, моргая, смотрели глаза. Молодые, девичьи глаза с пушистыми ресницами. «Понял? – беззвучно спрашивали они. – Понял, дурачок?»
Юноша не выдержал, отвел взгляд.
– Смерть мастера масок тяжким грузом легла на ее карму. Ты послужил просто воздаянием за грех, юным и скорым на руку воздаянием. Вини себя или не вини, это не имеет никакого значения. Как не имеет значения и то, что мастер масок погиб случайно, от испуга, гибельного в его возрасте; даже необходимость прокормить детей безразлична для судьбы…
«Каких детей?» – едва не спросил Мотоеси. Но не спросил: плотно сжал губы, утопил вопрос в чашке, в хмельном молчании.
В услужливом напоминании суки-памяти:
…по нелепой иронии судьбы сверток с деньгами упал прямо в ладонь умирающей нопэрапон , и тонкие пальцы машинально согнулись, будто желая утащить с собой деньги туда, во мрак небытия.
Вместо лилового пузыря на юношу смотрело его собственное лицо.
Но подняться, ринуться прочь… нет, не получалось.
– Я… – Тонкие губы дернулись, сложились в знакомую, невозможно знакомую гримасу. – Я… я не убивала… мастер сам – сердце…