«…Вы не новокрещены, но искони служите Великому Государю и всему Московскому государству. А ныне что так отменно в вашем войсковом совете учинилось и нераденье на весь свет показали? Удивлению такое бесстрашие надлежит… И на Волгу к воеводам нашим не пишете, и за теми ворами не посылаете, и злого их совету не разоряете…»
Перо буквально вывалилось из его рук: что же можно сделать тут уговорами? Ведь это всё равно что требовать от горькой калины, чтобы ягоды её были сладки, как яблоки. Всякое дерево приносит только те плоды, которые ему приносить свойственно. Произвол помещиков, беззакония воевод и приказных, окончательное прикрепление к земле вольных до того крестьян, – вот что гонит народ на украины. Но не прикрепить людей к месту – в первую голову были прикреплены служилые люди, дворянство – нельзя было, потому что государству деньги нужны, нужен порядок, нужна окрепа, а не это беспорядочное кочеванье. И нельзя требовать от помещиков, воевод и приказных понимания своего долга, потому что в огромном большинстве это малограмотные, тёмные люди, которые отличаются от крестьян только более богатым нарядом. Стало быть, те, что погорячее, не бежать не могут. И вот их скопилось там больше, чем следует, кормиться нечем, вот и «воровство» готово. Что же можно сделать тут уговорами? Надо устранить причины. Но как устранить их?
Нужны люди. Но где они? Одни туполобы, узки, невежественны; другие, как Морозов, умны и дело понимают, но заботятся только о себе, а третьи, как Артамон Сергеич, точно боятся заглядывать поглубже и все, как тот же Никон, не суть, а букву исправить хотят. Какой в том толк, что все вместо своей одёжи иноземные кафтаны наденут, когда под кафтанами-то останется всё то же?
Вон надел Никон этот новый кафтан на Церковь, а что вышло? Нестроение только возросло. Против соловецких иноков посланы уже царские войска, все тюрьмы полны раскольников, и тысячами бегут они на украины и в заволжские леса. И хоть бы для добра!.. Всюду по скитам их идёт великий блуд и всяческое смятение и непорядок. И те, что толкнули их на украины, и в скиты, и во всю бестолочь эту, тоже не за правду стояли, а только золота московского добивались да мехов сибирских.
И ярко вспыхнуло в усталой голове воспоминание о наиболее грустном моменте в суде над Никоном, когда этот скоморох, Паисий Лигарид, эта жадная лисица, махая руками, кричал на всю палату: «Внемлите, племена народов, главы Церкви, равноапостольные архиереи, небесные и земные чины и стихии, которых и Моисей призывает во свидетельство, внемлите… Я открою вам, праведным судиям, козни бывшего патриарха Никона, который сверх всякого чаяния, из сыновей бедных родителей будучи возведен на патриаршую кафедру, как новый Луцифер, дерзнул поставить свой престол выше других, стал поражать благодетелей своих и терзать подобно ехидне родную мать свою, Церковь…» И оказывалось, что Никон страшно оскорбил иерусалимского патриарха, назвав невежественно и бесстыдно свой монастырь Новым Иерусалимом. Мало того: он в алтаре перед зеркалом дерзал расчёсывать свои власы!.. И трудно было сказать, кто вёл на судьбище этом себя гаже, этот ли пройдоха Лигарид или патриарх александрийский, по титулу «судия вселенной»… Судия вселенной, а под этим только соболя сибирские да золото царское!..
И вот теперь в Малороссии опять смута начинается. Дорошенко туркам передался, кричит о московском засилии и тайно вынюхивает в Москве, что дадут ему за то, чтобы предал он турок. А Брюховецкий обещает голытьбе раздел всех благ земных, – только вот его гетманом сделали бы. И Москва тоже там первенствовать хочет, а не покорятся, обрушится она на них со всей жесточью и – ничего опять не получится…
Горечь жизни отравила всю его душу до дна. Так что же, бросить всё и уйти в монастырь, единому Богу присно внимаша и псаломские песни пояша? Всё забыть, всё похоронить, ничего не хотеть – вот в чём счастье!..
В сенях послышались знакомые шаги. Афанасий Лаврентьевич сделал вид, что пишет свой наказ на Дон.
Дверь отворилась, и в комнату вошёл его сын, Воин, худощавый молодой человек, очень похожий на отца. И как у отца, в глазах его, больших, тёмных и лучистых, стояла всегда печаль, точно поцеловал его, как и отца, ещё в колыбели какой-то чёрный ангел.
Семь лет тому назад, ещё совсем юношей, был он послан к отцу за границу с важными грамотами. Иноземная жизнь так пленила молодого Ордына, что он остался там самовольно. Тишайший Алексей Михайлович до того разгневан был этой продерзостью, что назначал головокружительные награды тому, кто изведёт там дерзкого, обещая даже до десяти тысяч рублей за это. А так как старика Ордына он любил, то одновременно он повелел своим ближним боярам приучать того потихоньку к мысли о «небытии на свете» его сына. В 1665 году молодой Ордын затосковал по родине, по близким, раскаялся «в своих изменах», был прощён, а в следующем году сослан был под крепкий надзор за Волгу, в Кириллов монастырь, откуда был освобождён в следующем году за заслуги его отца по заключению Андрусовского мира. Но жить ему было всё же приказано в деревне. И опять дохнул молодой Ордын московским спертым воздухом, и опять «ему стошнило» от Москвы нестерпимо, и опять потянуло в чужие края, но – все ходы туда были ему уже отрезаны.
– Ты что? – спросил отец сына, с любовью глядя на это печальное лицо. – Я думал, ты гулять куда ушёл…
– Нет, батюшка… – отвечал Воин. – У себя я был в саду, читал… Я пришёл спросить, не надо ли в чём помочь тебе.
– Нет, ничего пока не надо… – сказал отец. – Мне приятнее было бы, если бы ты лучше немного поразвлекся.
Аще тя цела, аще здрава хочешь имети, —
с тихой улыбкой продекламировал он,-
Перестань тяжко пещися и тяжко скорбети,
Скорбно сердце, гаев частый, мысль всегда уныла, —
Сие трие снедают людям скоро тела…
Сын отвечал мягкой улыбкой, но ничего не сказал. В сенях опять послышались быстрые шаги, и в комнату вошёл казачок.
– Боярин, там приехал гость Василий Шорин к тебе…
Ордын незаметно поморщился.
– Ну, что же… Зови его сюда… – сказал он.
Казачок исчез.
– Я через твою опочивальню пройду… – сказал сын. – Не хочется мне видеть этого живоглота.
– Иди…
Через несколько минут казачок впустил в комнату именитого гостя московского Василия Шорина, грузного человека с сине-чугунным лицом, заплывшими умными глазками и сивой бородой. Он остановился у порога, усердно помолился на иконы и отвесил хозяину земной поклон.
– Здрав буди, боярин… Как тебя Господь милует?…
– Здравствуй, Василий Иваныч… Что это ты по такой жаре разгуливаешься?… И сидеть-то невмоготу… Садись-ка вот сюда в холодок…
– Да что, боярин, приказные замучили… – поклонившись и сев, сказал Шорин. – Как ты слышал, чай, на низу, на Волге, воры моё судно с хлебом казенным пограбили, слуг всех перебили, а ярыжки с ими ушли – всё как полагается. И вот сколько разов ходил я в Казанский дворец
[7] узнать, где ж судно-то моё теперь… Его ворам не нужно. И никто не ведает, куды оно делось. Может, можно что через твой Посольский приказ узнать? Ты уж прости, боярин, что по пустым делам тревожу тебя, да что поделаешь? Дело торговое, своего добра жалко… А потом и вопче хотелось бы проведать, как там дела-то у нас идут, а то скоро время караван осенний наряжать, так надо знать, можно ли будет пустить его…