– Погодите, я хочу посмотреть новую де Вос.
– Вы же говорили, что ничего не видите.
– Вы мне расскажете, что там.
Элли поворачивает к галерее. Макс и спонсорша, прекратив разговор, смотрят на них.
– Элли, все в порядке? – спрашивает Макс.
– У мистера де Гроота случился приступ подагры, я провожаю его в гостиницу.
Марти прячет улыбку. Он чувствует, что Макс хотел бы его допросить, но утратил дар речи от сюрреалистичности происходящего.
Они доходят до картин де Вос и останавливаются перед похоронной сценой.
Элли мгновение стоит в задумчивости, потом начинает:
– Похоронная процессия несет детский гроб от темной церкви. Облака угрюмые, кучевые. Вы знаете, что голландцы называют такое небо wolkenvelden – «поле облаков». Река подо льдом, как на вашей картине. Де Вос писала зиму и лед, как Аверкамп. Есть дети и зрители – они идут рядом с процессией или смотрят с замерзшей реки. Ниже по течению деревня, но окна темны, из труб не идет дым. Мертвое затишье. Самое необычное в композиции, что картина написана как будто сверху.
– В каком смысле?
– Как будто художница писала с верхушки дерева или крыши очень высокого дома. Точка схода – далеко за заснеженными полями. Картина подписана и датирована тысяча шестьсот тридцать седьмым годом. Мы думали, де Вос к тому времени уже умерла. Или по крайней мере перестала писать.
Марти почти готов сказать: «Я мог бы отправиться с вами. В Лейден. Куплю нам билеты бизнес-класса. Будем прочесывать местность, искать ее следы». Он смотрит на картину и воображает ответ Элли. Она скажет что-нибудь остроумное, но категоричное: «Мы оба знаем, что это будет интересно примерно часа три».
Постояв в галерее еще чуть-чуть, они направляются к выходу. Макс Калкинс куда-то исчез, остались только поглядывающие на часы охранники. Марти с Элли выходят на улицу и направляются в сторону города.
– Смотрите под ноги, – говорит Элли. – Наркоманы приходят сюда колоться, вы можете наступить на шприц.
– Я все равно не вижу своих ног, так что мое спасение целиком зависит от вас.
Марти по-прежнему держит ее за локоть, чуть сжимая его.
– Это очень большая ответственность. Вы помните название своей гостиницы?
Марти роется в кармане брюк, находит ключ и протягивает его Элли. Она читает название: «Шератон в Парке».
Они доходят до конца Домейн, над древесными кронами уже виден собор Святой Марии. Два шпиля пробуждают в Марти ностальгию по вере, которой у него никогда не было. Он говорит: «А можем мы пройти через парк?» – и Элли отвечает: «Мне не улыбается, чтобы меня ограбили, когда я веду разбитого подагрой старика». Они проходят мимо Сент-Джеймсского вокзала и сворачивают налево, на Элизабет-стрит. Улицы по большей части пусты, редкие прохожие с удивлением поглядывают на странную пару. Сидней в ветреную августовскую ночь. Они доходят до «Шератона», и Марти наконец убирает руку с локтя Элли.
– Конечная станция, – говорит она.
– Глупо, конечно, но я хотел бы попрощаться в очках. Весь вечер вы были для меня светлым вихрем, который благоухает жасмином.
Элли думает отправить его за очками, а самой подождать на улице. Потом решает, что он – старик на девятом десятке, проделавший такой путь, чтобы загладить вину, и в его жизни осталось ограниченное число поездок на лифте, а покуситься на нее в гостиничном номере он не сможет, даже если бы захотел. Не то чтобы годы совсем его выхолостили – между ними по-прежнему ощущается некоторое электрическое напряжение, – но его потенция колеблется на грани восприятия, прибывает, убывает, исчезает совсем.
Они молча поднимаются на верхний этаж. Элли открывает номер Марти его ключом-картой, поскольку, очевидно, это входит в ее новую роль. Такой ли была бы ее жизнь, выйди она за человека на пятнадцать лет себя старше?
Марти стоит, сжимая бумажный пакет с туфлями, обводит номер глазами, ища очки.
– Я рада, что вы приехали, – говорит Элли. – С чем-то мне стало проще.
Он близоруко смотрит поверх телевизора.
Элли видит очки на ночном столике и подает их Марти. Тот надевает их, моргает, долго смотрит на нее и наконец произносит:
– Вы и на день не изменились с двадцати пяти лет.
– Я ни за что на свете не хотела бы вернуться в свои двадцать пять.
– Я вас не виню. Не важно. Ваша жизнь в шестьдесят наполнена событиями.
Элли обводит глазами номер, затем вновь смотрит на Марти:
– Я бы солгала, если бы сказала, что все простила.
– Не надо лгать.
– Но все так, как должно быть. Нравится вам такая мудрость?
Он тихонько смеется, стряхивает слезу с левого глаза.
– Дурным тоном было бы разводить мелодраму. Так что прощайте. Пожалуйста, берегите себя. Я считаю вас исключительным человеком, с которым мне выпало счастье встретиться.
Элли и не ждала, что ощутит такую тяжесть в груди.
– И вы себя берегите, – говорит она.
Сейчас можно было бы обняться или поцеловаться, но этот момент уходит. Они медленно пожимают друг другу руки, потом она поворачивается к выходу. Марти закрывает за ней дверь и медленно идет к кровати, чтобы раздеться. Он знает, что не уснет, поэтому включает телевизор и щелкает пультом, меняя каналы. Наконец снимает слуховой аппарат, кладет на ночной столик, но оставляет телевизор включенным. Нила ругает его, когда он лежит у себя со стаканом сельтерской, без слухового аппарата, под бубнящий телевизор, вне времени. Целый вечер в почти беззвучном, серебристо-голубом свете. Так ему думается лучше всего – прошлое и настоящее сплавляются во что-то осмысленное. Он носит прошлое в кармане, как пузырек антацида. Ты переживаешь жену, потом коллег и друзей, потом бухгалтера и консьержа. Ты больше не ходишь в оперу, потому что мочевой пузырь не выдерживает до антракта. Для походов в гости нужна стратегия и калибрация слухового аппарата. Все твои спортивные пиджаки тебе велики, потому что ты усыхаешь, твоих плеч в них уже не видно. Ты ждешь смерти, не думая о ней. Это лицо, заглядывающее тебе в окно. Ты живешь в трех комнатах двадцатикомнатного триплекса, остальные закрыты, словно холерный барак. Живешь на руинах прошлого, жалеешь, что не был достойным, любящим, талантливым и смелым. Ты был эгоистичным и тщеславным, мог любить, но всегда давал меньше, чем имел. Ты копил и приберегал для себя. Жил среди красивых вещей. Картины у тебя на стенах, голландские речки и фламандские крестьянские празднества, темнеют от времени, но связывают тебя с родом корабелов и банкиров, смотревших на них на исходе собственных дней. Подобно деревьям, они дышали воздухом вокруг себя, а теперь выдыхают атомы и молекулы прежних владельцев. Они могут просуществовать тысячи лет, эти картины, и это поддерживает тебя, когда ты плывешь над поверхностью сна. Скользишь по пруду, называла это Рейчел, или это ты ей так когда-то сказал? Надо выключить свет, но ты не хочешь вставать. Ты оставишь лампы гореть всю ночь.