Друг напротив друга. Так он стоял перед отцом после маминого бегства. Примерно там, где расплылось самое большое кровавое пятно. Пахло едой, которую мама приготовила и которую они не успели даже начать есть, спагетти с мясным соусом, и этот запах смешивался с запахом маминой крови.
Лео помешал ему забить мать до смерти, и они стояли и смотрели друг на друга.
Когда отец сказал это.
Ты понял, Леонард? Теперь вся ответственность на тебе.
– Он так мне сказал. Но ты этого не слышал, потому что убежал и спрятался.
– А он разве говорил, что мы должны тырить деньги? Ни фига он такого не говорил. И я тоже кое-что слышал: что сказала мама. Но ты, может, не слышал, что сказала мама?
– Он сказал, что я должен обо всем позаботиться. Вот я это и делаю.
Парик сидит кое-как, его легко снять, и Лео кладет его на стол, тушит сигареты одну за другой. Спорить с ним, когда он снова стал собой, проще. Феликс чувствует, как слова льются из него, и укрепляется духом против старшего брата.
– Ладно. Винсент – мумия. Мама в больнице. А папа – в тюрьме. А ты… спалишься и тоже сядешь?
– Я не спалюсь.
– Хорошо было четыре года. Все было… нормально. Потом папу выпустили из тюрьмы. И он приехал прямиком сюда. И избил маму. И вот снова все плохо.
Когда слова вытекают до конца, настает черед слез. Он всхлипывает, все громче – он, который никогда не плачет, который не плакал, даже когда папа бил его, ни разу с тех пор, как это началось. И теперь он выплакивает все слезы сразу.
– Не буду. Слышишь? Не буду!
– Феликс, ты же знаешь – Джонни-щипач всегда помогает Лассе-Наркоте.
– Я не потому что… просто это нехорошо. Нехорошо – и все.
Он поворачивается к кухонному столу, вспоминает другой, в другой квартире. Как он лежал на полу и заглядывал через порог. А на том столе были собраны другие удивительные вещи. Бензин, разорванные наволочки, пустые винные бутылки. Папа показывал Лео, как делать «коктейль Молотова» – бомбы, которые сожгут дотла дом бабушки и дедушки. Теперь на столе лежит парик, между горкой однокроновых монет и блюдцем с пятью сигаретами.
– Всякое странное на столе. Ну и что, что это было четыре года назад – ты же тоже отлично все помнишь. Ты думаешь, что все на тебе, но мама сказала: тебе не обязательно быть, как папа.
Он плачет и плачет, слезы все текут изнутри, они величиной уже почти со щеку. Наконец старший брат берет пустой пакет из «Консума» и сует в него и парик, и пачку сигарет.
– Что… ты делаешь?
Лео крепко затягивает тесемки пакета, завязывает узел, еще один. И ставит пакет у ведра под мойкой.
– Ты прав.
Феликс вытирает слезы обеими ладонями.
– В чем, Лео?
– Ну его к черту.
Лео крепко обнимает младшего за плечи.
– Лассе-Наркоты больше нет.
– Честное слово?
И тоже обнимает его.
– Честное слово.
«Если ты втянешь моего брата, я втяну твоего»
* * *
Лопата тяжело лежит в его руке. Может быть, поэтому она так легко скользит, уходит так глубоко в землю. Или просто тут нет спутанных корней и острых камней. Стальное лезвие ударяется о деревянную крышку, встречает пористую поверхность – как бывает, когда дерево долго пролежало в земле.
Он точно знает, что в ящике.
Папа.
Он немного сдвигает крышку, открывает медленно.
Ничем не пахнет, а ведь должно бы? Папа лежит здесь совсем как во время прощания в больничной молельне. Отличный костюм. Зачесанные назад волосы. Пепельно-серая кожа.
Джон Бронкс расстегивает отцовский пиджак в тонкую полоску и белую сорочку, галстук оставляет завязанным, но сдвигает в сторону, чтобы не мешал. Наклоняясь, случайно задевает плечом земляную стенку, комок земли падает на обнажившийся отцовский живот и грудь, Джон сбрасывает его рукой, ощущает края раны под ладонью и начинает считать. Двадцать шесть. Двадцать шесть? В протоколе о вскрытии сказано – двадцать семь.
– Ищи дальше.
Папин голос.
– Ребро под левой рукой. Последний удар пришелся туда.
И когда Бронкс поднимает отцовскую руку, чтобы рассмотреть двадцать седьмую рану, он слышит, как у отца стучит сердце. Сильно. Тук, тук. Тук, тук. Словно отец сопротивляется.
Тук, тук.
Бронкс сел в кровати.
Тук, тук.
Сон. Такой странный. Но то, что ощущалось как настоящее стояние в могиле, было не на самом деле.
Облегчение – вот что он почувствовал.
Опять стук. Входная дверь.
Мобильный телефон лежал на полу – 05.57. Он не проспал и двух часов.
Тук, тук.
Какой идиот ломится к людям в такое время?
Бронкс прокрался через коридор двухкомнатной квартиры, ногами без носков по холодному сосновому полу. Глазок чуть выше ручки и замка; он нагнулся.
Она?
– Что ты здесь делаешь?
– Лео Дувняк.
– М-м?
– Нам надо поговорить о нем.
– Я думал, ты окончательно определилась, что не хочешь вести это расследование – или что это со мной ты не хочешь работать.
– Слушай, Бронкс.
– Да?
– Я хочу работать с этим делом. Мне наплевать, что ты психопат. Тот, кто сидел вчера в допросной, еще хуже.
Люди глупо выглядят, когда улыбаются в дверной глазок – он искажает линии и перспективу. Элиса тоже выглядела глупо. Ее улыбка была одновременно кривой, круглой и слишком широкой. Или, может, это и есть ее улыбка? Бронкс прежде не слишком часто видел, как Элиса улыбается. А теперь, теперь Элиса подняла что-то черное, помахала этим черным напротив глазка. Папка с делом. Во всяком случае, Бронкс так решил.
– Подожди-ка.
Он вернулся в спальню, оставил кровать незаправленной, однако натянул джинсы (подобрав их с пола) и футболку, висевшую на кресле. Наконец он открыл дверь; Элиса вошла, повесила пальто поверх его куртки; чувствовалось, что она изучает его взлохмаченные волосы и босые ноги.
– Да, все правильно – ты меня разбудила. Хочешь чего-нибудь? Воды? Кофе?
– Нет, спасибо.
– Тогда я один выпью.
Бронкс пошел на кухню, Элиса последовала за ним.
– Ты прервал допрос, Джон.
Он налил в чайник воды, зажег газовую горелку.
– Ты проводил Дувняка из участка. И не вернулся.