В самый миг, как разбудили Сергея, на другом конце боярской слободы меньший Мнишек простился с Марией Нагой.
Фёдор Иванович отпустил на эту ночь (сам мяконько даже подтолкнул) жену к её подруге, Настьке Скопиной (в девках Головиной). Дело в том, что он сам уходил с вечера по команде к Шуйскому и только так был спокоен: жёнка без него теперь никак не слюбится с поляком. Благодаря сему премудрому решению, ночь провели Стась с Марией в повалуше Мечникова дома, сами собой очарованные, ни времени не приметив, ни лёгкого ночного удушья. Над хладным, острым пожатием рук — болтовня. А вокруг эта ночь в очах его подруги. Сегодня счастливая подруга словно видела и в нём ту ясную ночь, о которой он никогда и не догадывался, а теперь сразу начал в ней что-то различать... Все прежние, внешне давнишние вещи открывались дымной, новой, дивно удалённой от места расположения рук ротмистра — считай, значит, от всей человеко-гусарской поверхности его — стороной.
Нет, слов сыновьям человеческим к сей стороне не подыскать. Нежнейшее из них тяжело, что весь твой мёртвый мир. Делано таковое слово, дабы мирянам с горем пополам скорей понять (и не успеть поубивать) друг друга. А тут мало слова — тут к нему обязательны и взгляд, и рука, предрешённый поклон горы, свет — не всего солнца — только сердца солнца... Вся ускользающая неназванною жизнь... Мгновение её здесь — первое простое Слово. А наши древние глаголы, при лучшей своей расстановке, только колышки, скорее помогающие памяти чуть метить, нежели поддерживающие невыразимые цветы. Это нетающие льдинки финских водопадов, принявшие у основания прекрасных брызг форму окраинного их движения. Скажите слова эти — крепче оледенив; повторите подряд несколько раз — отколов от родного утёса. Всё равно сохранят этот вид — первой догадки и вечной тайны.
Стась мог сказать, что над ним полати разверзались бездной... Что золотые образа летели скромно в общий свет. Ни для кого нетесный... Что кружки и чумички высились кремлями. Ковш — Кутафья башня... А кубки-фиалы — смешные. Зато кучки трав на верёвочках — глухие колдоватые леса. Дурманно, сказочно — и приютно, и ужастисто стрекочут свечи.
Да, Мнишек-сын, славянский виршеписец, так сказал бы, мог и точнее, и резче сказать... Но он только смотрел, смотрел... Зачем это? Ну взял бы он и растопил в ладони льдинку... Нет, он смотрел, учился тому — первому, самому простому Слову. По католической привычке — сидя, оглашался. Сам разговаривая, Слово недослыша, так и падал в Него. Он ещё поймёт, может быть, и сам кому-то скажет...
Когда засерело в оконце, будто закрывая руками лицо, они простились в тихой трапезной. Нагая пошла, уже моргая медленно, на половину Настьки. Стась постоял перед дверью, за которой ему было постлано близ Михаила, почти кричащего через правильные промежутки в доблестном, видимо, сне.
Выйдя из храмин на воздух, Стась вспомнил, что жеребчик его оставлен в Кремле, — к Скопиным в гости Стась ехал в Мишкиной колымажке... Сие и славно, полетим пешком... Над домиками на востоке уже разбелелись облака. Прошло золочение по ляпис-лазури... После бессонной ночи Мнишку-меньшому ничуть не дремалось, но — как воску из своего неглубокого подсвечного блюдца — ему растекалось вовсюдно. Снова из солнца прямо в него, от сердца к сердцу — золочение. Это пёрышко на его шайке мигом над востоком размыкало облачка — снова он втискивался головой чёрт-те куда, там не то чтобы какие-то такие облачка, а ещё что-то, властно подтягивающее к себе его голову.
Всё же зевнув, упруго втянувшись назад — а-ах, обратно — пан успел вспомнить с досадою, что вот опять он позабыл при прощании с панною проявить кавалерову твёрдость, ловкость мужества: даже не выговорил чётко следующего свидания... Всё это было какое-то лишнее, будто... И будет ещё лишним долгое доброе время, до тех нор, пока вдруг не снадобится позарез.
Малый звук колокола, неуверенный, чуть православный, пошёл сзади откуда-то — от окраинной Земляной слободы? Ему тут же сильно ответил спереди, из московской середины, кажется, сам «Иван». Тогда земляной колокол, сейчас же ободрившись, ударил набатно. Мнишек, не следивший часов, сперва поверил на слово, что сейчас время Москве звонить, но вот и он заморгал в пустынном вербном переулке и прислушался... Окрест уже трудился сонм заполошных колоколен. Вдруг за рябинищами и городьбами — верно, на ближайшей большой улице — взвился многочеловечий вопль, плеснул продолговато. Уже где-то совсем рядом, уже нечеловечески загаркали, заахали воротца, обезумели цепные псы, к колокольному — подковному — битью помалу примешался звук как бы артельной спешной колки дров (то бодрый, звонкий, раз-раз, н-нряц — глухой, от суковатого полена), а Стась, смеясь, ещё путался в утренних безлюдных и никчёмных закоулках, сигал через речушки, двигал клёны — никак не мог вышагнуть на большую улицу к событию.
Впереди, из укромной калитки в калитку, юркнула баба, за руку выдернув и проволокши за собой ревущего мальчишку, другого, весёлого, неся на руках. Стась не успел и крикнуть ей, но положил тоже воспользоваться одной из её калиток — неброских, да, наверно, хитроумно ёмких, каких-нибудь сквозных...
— Лях бежит! — грянуло тут сзади. — Стой, эй, стой!!! — Два вывернувшихся впопыхах откуда-то московских мужика, хоть Стась сразу обернулся к ним, приостановившись, кричали и узенькой тропкой бежали к нему. У одного в руке был, как на карнавале у новоиндейского бога, с навязанной вишнёвой выпушкой, с кутасом от кивера топор, у другого почему-то толстая слега.
Стась с облака приветливо пытливо улыбнулся подлетающим рабам-богам...
— Что-что? — переспросил он, когда оба, набежав, встали в локте перед ним, как два листа перед травой, ветерком нагнетённой в свою сторону. — Так что с утра пораньше за манёвры?!.
— Да ваших бьём, — неожиданно для себя сразу ответил со слегой мужик. Перед ним стоящий, столь разумно и распахнуто в лицо ему глядящий молодец в польской куртчонке не мог не знать о пропасти, в какую враз его смахнут топорик со слегой. И он же не смущался ничуть этой пропастию, даже напротив — полнился большей, сравнительно с которой первая не пропасть вовсе...
— Ваши, слышно, царя убивают, а мы, значит, их, — произносил, опершись на жердь, удивлённо мужик. — А ты сам-от откуда грядёшь?
Мужик же с колуном молчал.
— Я-то? От бабы своей, — залихватски сообщил Мнишек-меньшой, не совсем понявший цели московитов. — Так чего вы?..
Москвичи тоже не всё понимали: они стояли, обдаваясь странным светом. Улегающейся крови их внятно слышалось одно: меж ними и литвином сим нет той змеиной непроглядной щелины — той, что с утра... И тогда смертной пропасти той тоже, кажется, нет?.. Нет, забыли: она вся сейчас там — от стены и до стены, в Кремле.
— Кровь пёсья! — выдохнул пан сразу устало, наконец поняв. — В эту калитку в Кремль?
Оба восставших согласно кивнули.
— Хотели догнать и тебя порешить... — не извинился, просто объяснил посадский с жердью.
Стась, не слушая уже, вотмашь рванул бабью калитку, смяв неблизкие даже к ней лопухи.