«…судьбоносная речь Вульфсона на пленуме 1988 года мне показалась чудом из чудес – голос и лицо знакомы; а человек другой!»
Любопытно, что идея выступить с речью принадлежала не самому Вульфсону. В своей книге «Карты на стол» он пишет об этом очень пафосно и довольно туманно, но суть уловить можно:
«В канун собрания ко мне пришли друзья: «Маврик, тебе предоставят трибуну и тебя услышит вся Латвия, используй это, чтобы сказать правду».
Я был готов к этому. Во многих статьях я уже приблизился к этой правде, но как ее высказать всю – голую правду? Помню, как в тот вечер спросил у Инкенса: «Эдвин, готово ли молодое поколение латышей выйти на улицы, даже если милиция набросится на них?» И он ответил: «Думаю, да…»
Эдвин ушел, а я сел писать речь. Это была речь, в которой события июня 1940 года впервые были названы насильственной оккупацией. Впервые я зачитал секретные протоколы, подписанные В. Молотовым и И. Риббентропом, – преступные документы, которые более чем на полвека определили судьбу стран и народов Балтии. В то время по эту сторону «железного занавеса» упоминать об этом не дозволялось, хотя в свободном мире о них было известно давно».
Итак, еще накануне пленума Вульфсон не собирался толкать речь и даже не просил слова. К этому его подвигли некие таинственные друзья, из которых он называет по имени лишь одного – Эдвин Инкенс. Инкенс – один из активнейших сепаратистов того времени, популярный тележурналист, в дальнейшем народный депутат СССР, яростно требовавший осуждения «секретных протоколов» на съезде (см. главы «Комиссия» и «Прения»). В новой Латвии он преуспел не только в политике, будучи министром и депутатом сейма, но и в коммерции, став влиятельным телемагнатом и миллионером. Весьма странно, что Вульфсон спрашивает Инкенса о настроениях молодых латышей. Если бы спросил Инкенс – такое можно понять, ведь Вульфсон преподает в Академии художеств и каждый день общается с молодежью. Этот патетический диалог явно выдуман автором, чтобы затушевать то, о чем реально говорили неизвестные друзья вечером 1 июня 1988 г.
Скорее всего эти неизвестные, но влиятельные друзья (они, судя по всему, определяли, кто будет выступать на пленуме) попросили Вульфсона сделать выступление в определенном ключе. Почему именно его? Сами посудите: Вульфсон – седой аксакал, профессор, коммунист с почти полувековым стажем, ветеран войны, орденоносец. Если бы с трибуны тявкнул о «секретных протоколах» и «советской оккупации» какой-нибудь молодой диссидентствующий маргинал, это выступление не возымело бы того эффекта, который был оценен присутствующими, как эффект разорвавшейся бомбы.
Надо сказать, фигура Вульфсона для информационного слива подходила просто идеально. В конце концов, он особо ничем и не рисковал – в худшем случае его могли отправить на пенсию. Но в «тоталитарном» СССР подобные «репрессии» могли вызвать такое возмущение, что власти решили не связываться с Вульфсоном. И он это отлично понимал. Когда через месяц после пленума Вульфсона отлучили от эфира (он вел по пятницам программу «Глобус»), телезрители своими гневными звонками вынудили партийные органы пойти на попятную. То же самое произошло и с Феликсом Звайгзноном, главным редактором латвийской «Учительской газеты», напечатавшей речь Вульфсона. На следующий день после публикации его освободили от занимаемой должности, но весь коллектив редакции отказался работать с новым начальником и Звайгзнона тут же вернули на место.
Когда дело касается «секретных протоколов» мы привычно находим в этом деле след Запада. Удивительно, но даже в речи Вульфсона он проявился. Я даже готов предположить, что авторство зачитанной им речи принадлежит не ему. Очень подозрительно то, что он ее именно зачитал, на что многие обратили внимание. Вульфсон – опытнейший лектор (на его лекциях по марксизму-ленинизму бывали аншлаги, потому что излагал тему он действительно увлекательно), великолепный оратор, тонкий психолог – и вдруг уподобился косноязычному обкомовскому чинуше, без бумажки не способному произнести речь. Как хотите, но я в это не верю. Такое могло произойти лишь в том случае, если Вульфсон пел с чужого голоса, и бумагу с тезисами выступления получил накануне вечером от своих таинственных друзей.
Но главное, что в том выступлении присутствовали такие обороты речи, которые слишком уж явно выдавали забугорный источник. Настолько явно, что на это обратили внимание даже соратники Вульфсона, а он сам вынужден был оправдываться спустя десятилетие:
«Следует добавить, что не совсем прав Дайнис Ивансна страницах книги «Воин поневоле», где он; обращаясь к моей речи, пишет: «Маврик использовал еще не нашу, а западную терминологию и назвал вторжение «насильственной оккупацией Латвии».
С трибуны было названо гораздо прямее, а это смягчение – «насильственная оккупация Латвии», то есть сама эта западная терминология появилась лишь накануне публикации в «Учительской газете», когда дежурные по редакции под нажимом Главлита или еще каких-то надзирающих органов разыскали автора, то есть меня, пригласили в типографию и велели, нет, позволили смягчить тяжелый моральный удар истории».
Кто-нибудь хоть что-то понял? Со слов Вульфсона следует, что ему «позволили смягчить тяжелый моральный удар истории», применив западную терминологию, да еще «под нажимом Главлита», то есть цензурного органа «или еще каких-то надзирающих ведомств». Но если речь была санкционирована цензурой, то за что тогда сняли с должности главного редактора газеты? А если тот опубликовал ее на свой страх и риск, то как ценоры могла узнать об этом до момента выхода газеты? Поэтому данное объяснение Вульфсона, сделанное задним числом, серьезно воспринимать нельзя из-за его полнейшей абсурдности. Факт остается фактом – в речи Маврика Вульфсона проскочил характерный именно для западной пропаганды термин, очень коряво звучащий по-русски.
В том же абзаце есть еще один подобный пассаж, когда Вульфсон объясняет принятие советского ультиматума в июне 1940 г. «чтобы предотвратить кровопролитие и массовую депортацию». Само словосочетание «массовая депортация» – типично для западной пропаганды, откуда оно и перекочевало в лексикон отечественной интеллигенции во время Перестройки. Но важнее здесь другой момент: латвийскому правительству никто не грозил массовой депортацией в 1940 г., и потому оно не могло принимать этот фактор во внимание. Миф о массовых и беспричинных депортациях был сформирован западной пропагандой уже после войны, причем эти пресловутые «массовые депортации» представлялось как нечто совершенно естественное для коммунистического режима и вызывающее всеобщий ужас. Поэтому у Вульфсона правительство как бы заранее трепещет перед депортациями.
Обращает на себя внимание и тот факт, что речь Вульфсона состоит из двух никак не связанных друг с другом частей. Он дает этому такое объяснение:
«В заключение своего выступления я обратился и к еврейской проблеме, напомнил, какая судьба постигла евреев во время нацистской оккупации, и потребовал увековечить память погибших, а также разрешения создать Центр еврейской культуры.