Е рабб, он дал ей надежду — а теперь уходит, забирая надежду с собой!
— Что с тобой? Тебе плохо?.. Абу-т-Тайиб!
Соврать?
Промолчать?
— Скоро я уйду, Фарангис. Мне очень жаль, но я не могу остаться.
— Ты останешься. Тебе не уйти отсюда, мой шах, — поэт не видел в темноте лица девушки, но голос прекрасно выражал все то, что Фарангис и не пыталась скрывать: искреннее сочувствие и столь же искреннюю радость, что шах останется с ней!
— Почему? — поэт удивленно приподнялся на локте.
— Тебя не выпустят.
— Кто? Дэвы?
— Дэвы. Стоголовый, Следящий и их подручные.
— Погоди-погоди! — остатки дремы упорхнули с век всполошенными голубями. — Следящий — это такой длинный… с бараньими рогами?
— Нет, это Стоголовый. У Следящего — крылья.
— Стоголовый? Башка-то у него вроде одна…
Тихий смех, хрустальные колокольчики во тьме.
— Голова у него одна. Но ему подчиняется сотня других дэвов. Бойцов.
— А, юз-баши!.. ну да, это, собственно, и значит «голова сотни». Сотник, значит. Стоголовый… Он еще сегодня утром жаровню Гургину перевернул! Выходит, это было не случайно?!
— Не случайно. Ты нужен дэвам. И останешься здесь.
Абу-т-Тайиб тут же вспомнил четверку мазандеранцев, заступивших ему тропу и отказавшихся выполнить приказ.
Фарангис правильно поняла его замешательство.
— Здесь, в Мазандеране, они сделают все, чтобы тебе было хорошо. Работники будут служить тебе, добытчики принесут все, что ты захочешь. Если сумеют, конечно. Бойцы будут защищать тебя до последнего вздоха; женщины — ублажать. Но уйти… уйти тебе не дадут. Так хочет Олмун-дэв. И так хотят все.
— Олмун-дэв? Твой дед? Он здесь правит?
— Нет. Просто дедушка — самый умный. И знает, как надо.
— А если попробовать договориться с твоим умным дедушкой? — поэт еще надеялся решить дело миром.
— Он не согласится. Ты нужен здесь. Нам всем.
Фарангис отвернулась, и они долго молчали.
— И все же я попробую, — медленно проговорил наконец Абу-т-Тайиб. — Прости, девочка, — я не могу остаться. Это не моя жизнь; понимаешь, Фарангис?
Она плакала почти беззвучно — и у поэта впервые не нашлось слов.
Любые слова здесь казались орудиями пытки.
4
…На этот раз Худайбег, не слушая возражений хирбеда, усадил Гургина себе на закорки, чтобы сберечь его силы. Они им еще понадобятся, эти скудные стариковские силы! Нахид сама вызвалась тащить хурджин с жаровней и всем остальным, что могло понадобиться при открывании Ал-Ребата. Она дважды пыталась заговорить то со своим учителем, то с Абу-т-Тайибом, — но вскоре, отчаявшись связать больше трех слов, умолкала. И все же это была не та Нахид, которая с воплем выбежала из «тронной залы» Мазандерана, отвергнутая поэтом. Исподволь, нехотя, ворча и сопротивляясь, разум вновь просыпался в ней, и взгляд Красной Дэвицы становился осмысленней.
Еще неделя-другая, проведенная рядом с шахом… не проснется ли вместе с разумом и былая ненависть?!
Абу-т-Тайиб запретил себе думать об этом.
Мелкий щебень выскальзывал из-под ног и шуршал по склону, уносясь вниз; край скалистой площадки, где они в прошлый раз пытались открыть Ал-Ребат, приближался медленно, но верно.
Еще немного — и…
Их ждали. Стоголовый, угрюмо набычившись, стоял прямо напротив, и за его спиной корячились громады все тех же (или других?) исполинов, которые уже однажды заступили Абу-т-Тайибу путь в горах.
— Уходите! — это слово произнесли одновременно двое: Стоголовый и Абу-т-Тайиб аль-Мутанабби.
— Эй, твое шахское? Может, их тово… копьецом? — громко зашептал на ухо поэту Худайбег, ссаживая на землю мага.
Убивать не хотелось. Но есть ли иной выход? Поэт прикинул возможности обеих сторон. «Нет, не осилим, — пришел он к малоутешительному выводу. — А если и осилим, то кого-то потеряем. Меня эти красавцы не тронут, зато остальных…»
Мостить дорогу из Мазандерана трупами друзей?! У шаха не бывает друзей! Не бывает?! Врешь, Гургин, врешь, Баркук-Харзиец! Вот они, мои друзья, стоят рядом со мной! И я не дам им лечь в могилы ради моих прихотей! Я — плохой шах?.. да, плохой. Никудышный. Златой Овен ошибся в выборе. Настоящий Кей-Бахрам фарр-ла-Кабир послал бы любого на смерть, не задумываясь! Но почему же я тогда молчу?! Ведь Худайбег сейчас решит, что я согласен, и…
Уже решил!
Горло сковал спазм, челюсти окостенели, не желая раздвигаться, язык намертво присох к небу, рождая лишь дурацкое блеянье. Грудь вздымалась все чаще, воздуха не хватало — какой там крик, продышаться бы всласть… всласть… всласть… власть!
Не встававший на колени — стану ль ждать чужих молений? Не прощавший оскорблений — буду ль гордыми прощен?! Тот, в чьем сердце — ад пустыни, в море бедствий не остынет, раскаленная гордыня служит сильному плащом!..
— Назад, Дэв! Назад!
Хриплый рык отшвырнул прочь Худайбега, уже готового броситься на Стоголового.
— Назад, я сказал! Не трогать их! Уходим…
Горло жгло, как если бы оно отведало расплавленного олова: смертельно. Проклятый баран, проклятый фарр проклятой страны — что же вы все со мной делаете?!!
Ведь еще немного… е рабб!
* * *
— …Хочешь, я почитаю тебе стихи?
— Стихи? — восторг и удивление вспыхивают в ее голосе, переливаются искристым серебром на солнце. — Конечно, хочу! А что это такое — стихи?
— Если б я знал это сам, Фарангис!.. тем паче я никогда не был силен в любовной лирике…
Слова пришли сами.
— Ты стоишь передо мною, схожа с полною луною,
С долгожданною весною — я молчу, немея.
Дар судьбы, динар случайный, ветра поцелуй прощальный,
Отблеск вечности печальный — я молчу, не смея.
Пусть полны глаза слезами, где упрек безмолвный замер —
Я молчу, и мне терзает душу жало змея.
Заперта моя темница, и напрасно воля мнится —
Не прорваться, не пробиться… О, молчу в тюрьме я!
Ты стоишь передо мною покоренною страною —
Укрощенным сатаною мучаюсь во тьме я!
Отвернись, уйди, исчезни, дай опять привыкнуть к бездне,
Где здоровье — вид болезни, лук стрелы прямее,
Блуд невинностью зовется, бойня — честью полководца…
Пусть на части сердце рвется — я молчу. Я медлю.
— …это стихи? — Фарангис очень осторожно погладила поэта по плечу. — Твои стихи?
— Увы, мои. Я же говорю: лирика мне не дается.