— Проклятое чучело! — кричал он. — Чего ты тут шатаешься и сквернословишь, когда сам главнокомандующий приехал в лагерь! Держись прямее! — и он сшибал солдата с ног.
Что значило, по его понятиям, «держаться прямее», — никому, кроме него, не известно.
Мы последовали за знаменитым ветераном в главную квартиру, прислушиваясь, наблюдая, восхищаясь, можно сказать, пожирая глазами любимого героя французских мальчиков, которые, как и мы, обожали его от колыбели. Вспомнил я, как однажды, когда мы еще мирно проводили дни на пастбищах Домреми, Жанна упрекнула Паладина за легкомысленное отношение к могучим именам: к Ла Гиру и Бастарду Орлеанскому, и сказала, что для нее было бы высокой честью стоять где-нибудь вдали и хоть один только раз увидеть этих великих людей. Ей и другим девочкам они были так же дороги, как мальчикам. И вот наконец перед нами один из них — по какому делу идет он? Трудно поверить, а между тем это правда: он спешит обнажить голову перед Жанной и выслушать ее приказания.
Покуда он недалеко от главной квартиры усмирял «ласковым» способом значительную толпу своих разбойников, мы перегнали его и увидели военный совет Жанны — великих полководцев армии, которые только что прибыли. Их было шестеро — все знаменитые воины, красавцы, в блестящем вооружении; но красивее всех был генерал-адмирал Франции — держался молодцом.
Когда вошел Ла Гир, то на его лице отразилось удивление: его поразила красота и чрезвычайная молодость Жанны; а по радостной улыбке Жанны легко было заметить, как она счастлива увидеть наконец героя своего детства. Ла Гир низко поклонился, держа свой шлем в руке, защищенной латной рукавицей, и произнес грубоватую, но милую приветственную речь, не уснащенную почти ни единым проклятием. Заметно было, что они сразу почувствовали расположение друг к другу.
Официальный прием продолжался недолго, и остальные посетители вскоре удалились; но Ла Гир остался, сел рядом с Жанной, прихлебывал вино из ее стакана, и они начали разговаривать и смеяться, как старые друзья. А когда она дала ему, как начальнику лагеря, некоторые предписания, то он чуть не поперхнулся. Начала она с того, что потребовала удаления распутных женщин, — ни одной из них она не позволит остаться. Далее — надо положить конец необузданным оргиям, привести к пристойным и строго определенным границам употребление вина и водворить дисциплину вместо беспорядка. А завершила она эту вереницу неожиданностей следующим требованием, которое едва не вышибло Ла Гира из его брони:
— Каждый человек, становящийся под мое знамя, обязан исповедаться у священника и получить отпущение грехов; и каждый вновь принятый солдат должен два раза в день присутствовать на богослужении.
С добрую минуту Ла Гир не мог вымолвить ни слова, наконец он сказал тоном глубокого уныния:
— О милое дитя, ведь они — эти мои бедные любимцы — порождение чертовых самок! Ходить к обедне!.. Да они, голубушка моя, скорей проклянут нас обоих!
И он продолжал в том же роде трогательные доводы, и богохульства полились щедрым потоком; Жанна не устояла и расхохоталась так, как не хохотала со времени своего детства, когда она веселилась на пастбищах в Домреми. Отрадно было ее слушать.
Но она настаивала, и воин принужден был уступить и сказать: ладно, раз таково приказание, он должен повиноваться и уж постарается не ударить лицом в грязь. После этого он освежил себя потоком самых мрачных проклятий и обещал, что размозжит башку всякому, кто не изъявит готовности отрешиться навсегда от грехов и начать праведную жизнь. Это снова рассмешило Жанну; да и как тут было не развеселиться. Но она не согласилась с таким способом обращения на путь истинный. Она сказала, что они должны пойти добровольно.
Ла Гир ответил, что это само собою понятно: он ведь не собирается убивать послушных, а только тех, кто заупрямится.
Совсем не то: никого не надо убивать; Жанна не желает этого. Ведь если человеку предлагают сделать что-либо добровольно и угрожают смертью в случае отказа, то он будет более или менее стеснен в своих действиях, а она желает для них полной свободы.
Ветеран тогда вздохнул и сказал, что он посоветует солдатам ходить к обедне, но что едва ли найдется в лагере хоть один человек, который проявит большую склонность к этому, чем он сам. Тут на него обрушилась новая неожиданность.
— Но, дорогой мой, — сказала Жанна, — вы тоже будете посещать обедню!
— Я? Немыслимо! Это — безумие!
— Ничуть. Вы будете два раза в день ходить на богослужение.
— Да что это, неужели я не сплю? Или я пьян?.. Или обманывает меня слух? Право, я скорей отправился бы к…
— Мне не интересно знать куда. Завтра утром вы начнете, а продолжать будет уже гораздо легче. Полно, чего вы вдруг приуныли? Стерпится — слюбится.
Ла Гир старался ободрить себя, но тщетно. Он испустил вздох, подобный дуновению ветерка, и сказал:
— Ладно. Я сделаю это для вас. Но ни для кого другого, клянусь…
— Не клянитесь. Оставьте это.
— Оставить? Немыслимо! Я прошу вас… просил бы… О военачальник мой, ведь эта речь — мне родная.
Он так усердно умолял ее смилостивиться над этой привычкой, что Жанна согласилась оставить ему лоскуточек, она позволила ему божиться своим жезлом (bâton) — символом генеральского достоинства.
Он обещал, что будет божиться только своим генеральским жезлом — в ее присутствии; в остальных случаях он тоже будет сдерживаться по мере возможности, хотя не надеется на успех, потому что эта застарелая привычка слишком уж укоренилась в нем и доставляет ему на старости лет отраду и утешение.
Упрямый, старый лев, расставаясь с Жанной, был уже значительно усмирен и приручен; не решусь сказать, что он был сделан кротким и мягким, такие выражения едва ли можно было к нему применить. Ноэль и я предположили, что, лишь только он уйдет из-под влияния Жанны, в нем сейчас же с такой силой воскреснет старая неприязнь, что он, не будучи в силах преодолеть себя, уклонится от обедни. Как бы то ни было, мы уговорились встать на другой день пораньше, чтобы посмотреть.
Что же? Он действительно пошел. Трудно было поверить, но вот он шествует сам, угрюмо исполняя свой долг, стараясь напустить на себя самый набожный вид и ругаясь, как леший. То было новое доказательство испытанной истины: всякий, кто прислушался хоть раз к голосу Жанны и посмотрел ей в глаза, подпадал под ее обаяние и переставал принадлежать себе.
Итак, Сатана был обращен в веру. Ну, а остальные последовали за ним. Жанна объезжала лагерь, и всюду, где показывался этот юный прекрасный образ в сверкающих латах, невежественной рати мерещился сам Бог войны, сошедший с облаков. Сначала они дивились, потом начали поклоняться. А тогда уже она могла делать с ними, что хотела.
Через каких-нибудь три дня лагерь был очищен и приведен в порядок, и эти варвары два раза в день собирались на богослужение, как благонравные дети. Женщины исчезли. Ла Гир был ошеломлен таким чудом: для него оно было непостижимо. Если он чувствовал желание ругаться, то уходил за пределы лагеря. Такова уж была его натура: при всей своей врожденной и благоприобретенной греховности, он относился с суеверным страхом к святым местам.