– А теперь все вместе! – весело закричала поняша и крутанулась на месте, высоко задирая хвост. – Я м-м-маленькая лошадка…
– И мне живётся несладко… – занялось несколько голосов с передних рядов.
– Мне трудно нести мою ношу… – подтянулись сзади.
– Настанет день, и я её брошу… – с каждым словом в хор вступали всё новые голоса.
Я – маленькая лошадка,
Но стою очень много денег, –
ревел зал кто во что горазд. Музыку было уже не слышно.
Буратина тоже влился: он широко открыл рот и орал, перекрикивая весь ряд. Голоса у него не было, слуха тоже, но здесь и сейчас это было совершенно неважно.
Я везу свою большую повозку
С того на этот берег!
С того на этот берег!
С того на этот бе-йе…
– й-й-й … –
тут какой-то онагр с задних рядов от переизбытка чувств пустил такое «йе-йе» напополам с лошажьей икотою, что песня споткнулась – а через несколько секунд всё потонуло в смехе, щебете, аплодисментах и восторженном стуке копыт.
У Буратины приятно кружилась голова. Было такое чувство, что он в своём родном вольере и всех тут знает, а они его. И что они все вместе только что сделали что-то очень-очень здоровское. Это было зыкенски.
Он почувствовал горячую лапу у себя на плече. Повернувшись, бамбук увидел таксу, которая смотрела на него влажными глазами. Вид у неё был – будто она искала, на кого бы спустить внезапную нежность, и вот нашла.
– Увввв, – простонала она и лизнула Буратину в щёку.
Бамбук терпеть не мог всяких там поцелуйчиков, полизунчиков и прочих мокрых лайков. Но сейчас это было хорошо и правильно. Он наклонился и поцеловал суку в узкие чёрные губы, стараясь ничего не задеть носом.
За спиной раздался какой-то звук. Буратина обернулся и увидел ламу, плачущую в объятиях соседа – носорога в мундире пожарника. Тот рыдал навзрыд и гладил огромной лапищей ламьи коленки. Лама пёрлась, вышёптывая волшебное слово «кокаин» в промежутках между всхлипами.
Остальные тоже вовсю обнимались, поскуливали, повизгивали и тёрлись друг о друга. Два дрозда целовались взасос.
Лишь кенга-менеджерка осталась без поцелуйчиков и обнимашек. Она плакала и гладила свою сумку.
Ева всё раскланивалась и раскланивалась. В глазах у неё сияли огромные золотые звёзды.
Наконец она поклонилась так низко, что чуть не подмела гривой пол – и ускользнула за кулисы.
– Ну как? – спросила она Карабаса, пристроившегося на небольшом стульчике и вперившегося невидящим взглядом в потолок.
Тот с усилием сфокусировал зрение на поняше.
– Неплохо, – признал он. – То есть хорошо. Сколько граций в песню вложила?
– Где-то с полста, – оценила девушка. – Включила теплоту, слегка накернила, потом отпустила плавно. Они там теперь друг на друга окситоцином исходят. Это я сама придумала, – похвалилась она. – У нас обычно на себя тянут. Или на кого-то, когда на другую хозяйку подняшивают. А ведь можно и так.
– Умница ты моя, – раввин отчего-то вздохнул. – И долго это действует?
– Сейчас очухаются, – поняша легкомысленно улыбнулась. – Пятьдесят граций всего-то. Детская доза.
– Ну и хорошо, – сказал Карабас. – Я боялся, что ты не успеешь. В смысле – пока ты будешь попкой на сцене крутить, они тебя испугаются и разбегутся.
– А были такие? – как бы между прочим поинтересовалась маленькая лошадка.
– Ну-у-у, – протянул раввин. – Так… Некоторые несознательные элементы. С задних рядов. Я им чуть-чуть мышцы расслабил, а потом они сами остались… Быстро же ты их пробила.
– Я по задам в первую очередь работала, – объяснила поняша.
– Умница ты моя, – повторил Карабас и поцеловал Еву. Та с удовольствием вернула поцелуй.
Тем временем на сцене вовсю суетился пёсик.
– Почтенная публика! – кричал он. – Да послушайте же, наконец! У меня новости! Ну просто отличные новости! От других! Ну что же вы! Вууу!
Возбуждённый зал слегка притих. Обнимающиеся осторожно размыкали объятья. Дрозды, стесняясь, слегка отодвинулись друг от друга – отчего застеснялись ещё больше.
– Первая новость! – заявил ушастый. – Всем любителям хорошей музыки и хорошего настроения! Через два дня здесь же – сольная программа Евы Писториус! Следите за рекламой!
Снова раздались аплодисменты, уже не такие бурные: зрители потихоньку отходили от первого впечатления.
– И вторая новость – наше эмпатетическое представление наконец начинается! – провозгласил пёсик.
Трижды ударили в колокол, и занавес поднялся.
Сцена и в самом деле была причепурена, разукрашена разноцветными лентами и дюралайтом. На ней даже были расставлены декорации: два картонных дерева и фонарь, изображающий, видимо, луну. Он отражался в зеркале, на котором стояли две фигурки лебедей с картонными позолоченными носами.
Из-за картонного дерева появился хомосапый в белой рубашке и таких же панталонах. Лицо его было того же цвета, что и штаны – казалось, его обсыпали пудрой. Почему-то сразу было видно, что с ним что-то не так, и сильно не так.
Выйдя на свет, он для начала плюнул в лебедя, но не попал. Потом засунул руку в панталоны, почесал что-то важное. И наконец обернулся к публике.
– Здрасьте-мордасьте, – сказал он без уважения.
– Сам ты мордасьте! – тут же крикнул Буратина. Спускать такое было бы неправильно.
Белолицый прищурился, разглядывая бамбука со сцены.
– Нет, всё-таки это ты мордасьте, – сказал он совершенно уверенно. – И не забывайтесь. Вы все вообще-то звери. Вы звери, господа.
Зал недовольно загудел. Буратине такая заява тоже не понравилась: как и всякий честный доширак, он считал себя растением. Однако дискуссию на эту вечнозелёную тему он решил пока не открывать – она легко переходила в спарринг, а бамбук заплатил четыре сольдо за представление, а не за драку. Подраться он мог сколько угодно и за бесплатно.
– Позвольте всё-таки представиться, – продолжил белолицый. – Меня зовут Пиэрий Эагрид, в просторечье – Пьеро, мне тридцать два года, и мне пиздец. Вам, кстати, тоже. Мы вас выебем и высушим. Д-д-дистанционно, – хомосапый внезапно покачнулся, но не упал.
Шум в зале сменился с недовольного на угрожающий.
– Ах, извините, – хомосапый дёрнул щекой. – Пиздец пока в процессе. Меня сначала надо к нему подвести, а уж потом я вас. Ибо я блядь артистическая натура! – внезапно заорал он и схватился за голову.
– Скобейда ты дефная, – пробормотал Буратина. Белый хомосапый ему не понравился. Было в нём что-то ненатуральное, напускное – и в то же время злое, даже опасное. Такие вещи бамбук нутром чуял.