Вот тебе и успех. Адрес дочки нашли. А ещё есть, кажется, сын. Ей – телеграмма. В город Калининград. Бумаги. Много бумаг. Поэма о всей-всей жизни.
Я украшал плакатами
Фабричный стадион,
И денег мне хватало уж
Купить аккордеон.
Хотя нам там уверенный
Оказан был почёт,
Шестнадцатого марта
Я получил расчёт.
Я с теми попрощался,
Кто жили за стеной,
И в Первомайск помчался
С покойною женой.
Тысячи, тысячи строк. «Махабхарата».
Клементьев заглянул в конец поэмы. Там было о нём.
Но ничего тоскующий
Мой лучший ученик,
Что думает об этом всём,
Не скажет напрямик.
Не очень разговорчивый,
Но всё ж горит огнём
Душа его, зажжённая
Тобой, о Радость, в нём.
Я отхожу. Безмолвствую.
Печаль моя легка.
Я только, может, выступлю
Сегодня в ПМК.
Стихи. Множество стихотворений. Посвящения Сашеньке.
Вот что я вспомнил ещё о нём. Как ничего не ответил Краснощёков Клементьеву на его рассуждения о декабристах (из вычеркнутого).
Клементьев сломал фонарик, нажав чересчур энергично на кнопку, и выругался, что всё у нас через задницу делают. А потом стал рассуждать в том духе, что если бы декабристы в одна тысяча восемьсот двадцать пятом году четырнадцатого-то декабря чуть-чуть поднажали тогда на Сенатской (ну, капельку… ну, самую малость…), пошла бы наша история вся по-другому. Парламентаризм пустил бы у нас крепкие корни – не слабже, чем в Англии, мы бы лицом к Западу окончательно повернулись, и наша могучая экономика, достойная цивилизованной страны, уже бы никогда не смогла породить таких нелепых фонариков – в силу частного предпринимательства, конкуренции и разумного налогообложения. Чем возразить на такой аргумент, я тогда понятия не имел, и мой Краснощёков был вынужден промолчать. Он поступил мудро.
А ещё за ним числится подвиг. Он спас пионерку из огня (или комсомолку. Но, конечно, не Сашеньку). Когда-то горел «Буревестник», а там проходил пионерский слёт… Но все забыли об этом, и сам Краснощёков не вспоминал никогда и даже не отразил в поэме никак. В тексте «Трубы» об этом вообще нет ничего. Я об этом сейчас придумал. В голову пришло. Пусть будет.
Анфиса Николаевна приехала за день до похорон.
В комнате Краснощёкова – дочь, Колёсико и Клементьев. Чемодан рукописей. Анфиса Николаевна, пожалуй, не возьмёт… нет, не возьмёт. Что с ним делать, не знает, в Калининграде.
Судьба литературного наследия.
– Вот поедете в Ленинград, вы бы взяли с собой, – Колёсико уговаривает Стаса Владимировича. – Там у вас издательство есть… э-э… «Советский писатель»…
– Нет (Клементьев), нет связей.
– А в журнал? Там журналы у вас…
– Да какие журналы! Что вы, что вы, журналы!.. Там своих не печатают. Нет, лучше сами, в газету. Я готов предисловие. Завтра. На девятый подборку, на сороковины ещё… Это долг ваш, я так понимаю. Извините.
– Пожалуй, – согласился Колёсико, с опаской поглядывая на чемодан. – Я поставлю его у себя в кабинете.
А хоронят Краснощёкова с музыкой.
Оркестранты сами пришли и взяли себе за ударника завхоза Скворцова из Дома культуры. Похоронили.
Такой анекдот. Жил молодой человек, был. Жил он в городе Первомайске, а кем был, то неважно, важно, что покинул он однажды свой Первомайск и связал судьбу с другими краями. Перед отъездом решил сфотографироваться в «Срочном фото», потому что срочно требовалось ему фото на какой-то (опустим детали) ответственный документ. Прямо на вокзале и снялся. Увы, не получил фотографию: то ли то, что рассеян он был и забыл, помешало, то ли то, что закрылось «Срочное фото» вдруг на обед, – так и уехал. Месяц прошёл, другой, третий. Достал фотограф невостребованную фотографию, многократно её увеличил и поместил рекламы ради на витрину своего ателье. Как достойный образец высокого фотоискусства. С тех пор каждый, кто попадал на первомайский вокзал, обязательно должен был взглянуть на удачный фотопортрет, а иные смотрели на этот портрет по четыре, по восемь, по двенадцать раз в сутки. Таким он и запомнился первомайцам, и никто уже не мог позабыть, хотя и не запоминал нарочно, образ юноши с выпученными глазами и открытым миру лицом.
Стас Владимирович Клементьев глядел на себя молодого, и странно было ему, и удивительно, и жутковато.
Наконец, под занавес мне (тогда) показалось логичным положить Клементьева в одну постель с Сашенькой. А что как до любви, а что как до любови, послушай, не лови, мой друг, меня на слове, – в темноте сочинительствует Стас Владимирович:
Послушай, не криви,
Пожалуйста, душою,
Нет малого в любви.
Любовь, оно – большое…
Тошно мне стало, что ли. Я сказал вдруг (по тексту романа):
– Хочешь, я не сочиню больше ни одной строчки. Никогда в жизни.
Она спросила:
– Зачем?…
И в самом деле, подумал я, зачем? В коридоре стрекотал электрический счётчик. Кто-то ходил за дверью. Я подумал: тень Краснощёкова.
– Зачем ты приехал только…
В другой редакции тот же эпизод осложнён сном героя. Ему снится, как он во дворе за столовой пилит дрова с отчимом. Вжих-вжих, вжих-вжих. Стоит мать в белой косынке.
Проснулся, а дышать тяжело. В коридоре счётчик. Кто-то за дверью. Тень Краснощёкова.
– Даша.
Никто не ответил.
Всё это следует признать вычеркнутым.
Саши нет. Испарилась красавица.
Отъезд.
Сначала он попросил фотографа снять с витрины портрет. Как ни странно, тот выполнил просьбу.
Потом Стас Владимирович, подтянув штаны на живот и погладив проплешину, полез на трубу.
– Вечером, за час до отправления поезда, я залез на трубу. Ползти было трудно, у меня дрожали колени… Ступеньки-то, они ведь пошатывались… Да. Это нелепым покажется, глупым, но я правда, правда, должен был залезть на трубу – должен был, а как же иначе?
Ожидавшему внизу милиционеру я объяснил:
– Так надо.
Он долго разглядывал охранную грамоту на официальном бланке молодёжного журнала: «… предъявителю настоящего свидетельства просим оказывать всестороннее содействие…»
Было это 15 августа между семью и восемью вечера – в мой день рождения.
Ну а мой день рождения в феврале, слава богу. Вот и отлично. Хорош.
Перевернул последнюю страницу. Прощай, «Труба», прощай, дорогая. Надоела ты мне хуже пареной репы. В огонь тебя, в огонь!
1991