— Ты понимаешь: она вот так-то и так-то, а я так-то и так-то. Налей еще… Я знаю, что мне нужно делать, чтобы она… Давай за мою победу! Чтобы я из-за бабы? Что у меня, дел других нет?.. До дна за мою любовь и победу! Она что, думает, что я?.. Как бы не так! Она — сама… Да у меня таких как она… Наливай!
Все напрасно. Они чувствуют больше, чем мы понимаем.
Бог любит человека? Любит. Разве не очевидно, что именно лучшим Он должен был поручить рожать любимых?
И вот Господь выбрал женщину: мучайся, но рожай.
Рожай в муках — тогда поймешь про эту жизнь что-то такое, в чем этим, изобретателям оружия и футбольным болельщикам, не разобраться никогда.
А ты, любитель политики и пива, сиди, ходи, думай, пыхти, делай вид, важничай… Но все равно тебе никогда не понять, что чувствует она, когда у нее два сердца внутри бьются.
И в любви они всегда побеждают.
В ненависти — мы. В любви — они. И так всегда. Потому жизнь и идет так хреново, но не останавливается…
Они все чувствуют, все знают. Она смотрит на тебя и понимает на месяцы вперед, иногда — на года.
Женщина — это западня, знаешь об этом? Ты там хорохоришься чего-то, силу свою показываешь, выпендриваешься.
Но уже всё, ты попал, ясно тебе? И дальше будет, как она скажет. Она может подчиняться или подчинять — это уж как у вас получится, как у вас ума хватит договориться, у обоих.
Только она всегда будет локомотивом, а вагончиком — ты.
Локомотив — это ведь тоже западня, не думал об этом? Попал в нее — всё. Привезут туда, куда надо локомотиву. Только прицепись, вагончик, и нет у тебя уже своего пути, только локомотивный.
Она бежит, а он ее догоняет… Знаешь такой, оскомину набивший, символ? И ему кажется, что он крут, конечно. Он же сейчас догонит, повалит, победит.
Дурачок… Не понимает, что ли: бежит-то ее путем. Куда ей захочется — туда он и бежит. А когда догонит и развернет, она в глаза ему посмотрит и расхохочется… И ничего он, дурак, сделать не сможет. Потому что мы в силе да ненависти первые, а в любви — они.
И если уж Господь устроил так, что именно они продолжают жизнь, то дело — не ерепениться в западне, а затихать…
Я ж могу ей сам позвонить? Или эсэмэску написать? Почему нет? Я ж все равно ею живу, так перед кем же хочу лицо свое держать?
Нет у меня никакого лица. Ее лицо у меня. Оно ведь все время передо мной — ее лицо, и иногда мне всерьез кажется, что оно стало моим…
Я не могу о тебе забыть.
Я не могу о тебе помнить.
Я не могу без тебя жить.
Я не могу без тебя наполнить
Смыслом любой приходящий день.
Счастьем — любой уходящий вечер.
Мне и летать без тебя — лень.
Мне и страдать без тебя — нечем.
Я не могу без тебя идти.
Я не могу шагать в отдаленье.
Мне без тебя ничего не найти,
Кроме отчаянья и сомненья.
Я не могу без тебя плыть:
Мне без тебя даже море — суша.
Я не могу без тебя любить.
Я без тебя становлюсь хуже,
Хуже, отчаянней день ото дня.
Сука-тоска никуда не уходит.
Сколько продлится эта фигня?
Ангел беспомощно крылья разводит…
Все? Высказался? Излил душу бумаге, про которую придумали, что она все стерпит, хотя никто не проверял.
Ну чего ты? Чего? Не можешь — возьми трубку, набери номер. Напиши. А?
Нет, будет ходить, мучиться, страдать…
В любви нельзя унизиться, понимаешь? Нельзя! Ты не можешь сделать ничего такого перед любимым человеком, чтобы твое достоинство пострадало. Это просто невозможно.
Красивые слова. Все равно ведь страшно…
Господи, сколько ж они меня били, эти бабы! Легко так, с улыбкой. Совершенно даже не думая унижать.
Били и били. Выбивали. Как будто я ковер какой…
Я не мог забыть Ольгу. Я ездил к ней мириться. Я даже стоял перед ней на коленях.
Боже! Это ведь был я! Прямо у нее на работе, в комнате, где она сидела, я рухнул на колени и пополз к ней. Я полз, молча и сосредоточенно, так, словно впереди была некая цель, до которой можно было только доползти.
Я видел впереди лишь ее ноги, обутые в красные туфли. Они не двигались и не переминались. Они ждали меня. Красные туфли были тем пятном, к которому стоило стремиться.
Мне казалось, я ползу очень долго — может быть, потому, что я боялся: откроется дверь, и меня кто-нибудь увидит.
Наконец я дополз.
Ноги не шевелились. Красные туфли были прекрасны и неподвижны. Я смотрел на них так внимательно, будто хотел их загипнотизировать.
А туфли смотрели на меня. Мне казалось, они ухмыляются.
Ничего не происходило. Вечность ничего не происходило. Три вечности, сто вечностей подряд не происходило ровным счетом ничего.
Мы с красными туфлями рассматривали друг друга.
Наконец я услышал голос:
— Вставай. Это глупо.
Это был приговор.
Если бы она… Взъерошила волосы на моей голове… А тогда еще на моей голове были волосы… Улыбнулась… Стала бы меня поднимать… Если бы она сделала что-нибудь человеческое…
Но она вынесла вердикт:
— Вставай. Это глупо.
Я встал.
Я даже не стал на нее смотреть — не очень интересно подсудимому смотреть на судью.
Я просто повернулся и ушел.
Мне захотелось поднять руку и помахать ей, чтобы было как в кино.
Но я этого не сделал.
Еще мне захотелось сказать:
— Ольга, ты дура! Ты, Ольга, последняя дура и сука!
Но я и этого не сделал.
Единственное, на что меня хватило, — не обернуться.
Потом всю свою жизнь, глядя на то, как разные мои девушки в разные мои годы надевают красные туфли, я вспоминал свое унижение.
Оно никуда не делось, это унижение. Оно не растворилось в прожитых годах, не излечилось теми ситуациями, когда унижал я, оно не исчезло за дымкой всяких любовных историй… Оно стало основой меня — унижение первой любовью.
Унижение стало основой. Ну и что на таком фундаменте можно было построить?
Первое, что я сделал после приговора, — попытался забыть эту историю. Как минимум красные туфли, как максимум Ольгу и все, что с ней связано.