Ах, жёрдочка гнётся, не ломится,
С милым другом водиться, не каяться.
Ах, жить, не тужить, тоску-печаль отложить!..
Харальд не зря прожил в Гардарики почти всё зимнее полугодие. Ныне мог объясняться без толмача, понимал едва не любой уличный разговор. Уразуметь песню было много труднее даже на тех языках, которые Харальд знал лучше словенского. Поэтому сын конунга сперва слушал только голос – низкий, звучный и какой-то очень слышный: пел боярин вроде негромко, но Харальд некоторым образом знал, что даже и на том берегу Мутной удалось бы отчётливо разобрать каждое слово. Гардские воины стали смеяться, хлопать себя по коленям, подпевать вождю. Летящий голос Твердяты всё равно выделялся и был легко различим:
Пахарь пашенку пахал —
Он и то туда попал.
Пастух лапти плёл —
Он и то туда забрёл.
Жеребёночек-прыгун —
Он и то туда впрыгнул…
Ага!.. Вот это было уже понятней. На Селунде тоже умели восславить могучую Гевьон и её плуг, запряжённый четырьмя сыновьями, рождёнными от великана и обращёнными в быков. И спеть песню-другую о Богине Любви, без рубашки удирающей со случайного ложа утех. Харальд забыл все торжественные слова, которые собирался произнести. Его разобрал смех, он тоже стал хлопать себя по коленям и подпевать, не замечая, что горланит по-датски, причём песня совсем не та, что наигрывает на гуслях Твердята.
В прежние времена он не раз осушал за столами свой старый, давно подаренный рог. Наполняли его и пивом, и виноградным вином, потому что вождь должен уметь пить не пьянея, а для этого требуется привычка. Харальду случалось бывать во хмелю, случалось наутро придерживать руками голову, готовую развалиться на части. Где-то глубоко внутри постепенно слабел голос, испуганно и трезво повторявший: никогда ещё с ним всего-то с одного рога ничего похожего не бывало…
Потом Харальд увидел трёх Норн, идущих к нему от края поляны. Должно быть, вещие Сёстры давно уже не являлись смертным и опасались их взглядов, способных нарушить священную чистоту и замутить воду Источника. Норны кутались в длинные плащи, а их лица скрывали кожаные личины наподобие тех, в которые рядились молодые новогородцы, отмечавшие Йоль. Личины имели прорези для ртов, устроенные наподобие зубастых смеющихся пастей, и дырки для глаз. Глаза, как явственно видел Харальд, смотрели весело и лукаво. Не иначе, Норнам тоже хотелось полакомиться славным вином, но они опасались быть узнанными. Сёстры держали в руках тяжёлые копья. Вот с земли приподнялся дозорный (почему он лёг?.. Впрочем, неважно …), и старшая Норна коснулась его волшебным остриём, погружая в сон, и воин откинулся и уснул, только прежде схватился за копьё и смешно дрыгнул ногами. Харальд хотел встать и приветствовать Норн, как надлежало сыну конунга и будущему правителю, однако ноги не повиновались ему. Хотя какое это имело значение?.. Харальд посмотрел на клевавших носами датчан и новогородцев, увидел Твердяту Пенька и гусли, выпавшие у него из рук, улыбнулся и ощутил, как блаженной тяжестью наливаются веки. Он опустился на бок, закрывая глаза. Он спал. Сладко, как в колыбели.
С боярином Твердиславом и раньше такое случалось: спал, вернее, плавал на зыбкой сумеречной грани между бодрствованием и беспамятством, видел сон и сам понимал, что это не наяву. Когда голова стала падать на грудь, а пальцы – сбиваться с лада и потом вовсе ронять умолкшие гусли, когда расплылись перед глазами костры и превратились в далёкие мутные звёзды, – Твердята сообразил, что во всём виновато было вино. Из темноты между пятнами света вышло косматое чудище, уставилось на боярина, присело и паскудно захохотало. Тьфу, пропасть! обозлился Твердята. Сгинь, нечисть поганая!
Чудище услышало и осерчало. Перестало хохотать, облизнуло жадное рыло и придвинулось ближе, и боярину померещилось в его морде нечто знакомое. Он напряг память, зная: стоит вспомнить и назвать имя, брезжущее совсем рядом, возле самого края, – и морок рассеется, пропадёт. Потому что в имени – власть.
…Но точно ледком затянуло память боярина, доднесь остававшуюся ясной и светлой всегда, на самом хмельном, разгульном пиру. Чудище подошло уже совсем без опаски, смрадно дохнуло в лицо, примерилось к горлу… Боярин рванулся, пытаясь и не умея проснуться. Это помогло: нелюдь распался дымными клочьями и растаял, и на его месте возникла старая ведьма. Новогородский рассвет переливался в её седине бликами далёких костров: «Волок! Попомни, боярин! Волока бойся!..»
Её взгляд был как уголь, упавший на голую кожу, и Твердята, вздрогнув, очнулся.
Небо было совсем черно, да и костры не успели по-настоящему прогореть. Не так много, похоже, минуло времени. Пенькова ватага – своя малая дружина и мореходы датского княжича – словно громом разбитые никли к земле. А между ними хозяйски похаживали какие-то люди. Чужие, страшные люди. Нисколько не лучше чудовища, только что тянувшегося к шее Твердяты. Один из них мельком обернулся к боярину, и тот увидел: у ночных вурдалаков НЕ БЫЛО ЛИЦ. На Твердяту глядела кожаная личина с зубастым оскаленным ртом и весело прищуренными глазами.
Безликие хозяйски разгуливали по становищу и…
…не спеша, деловито и хладнокровно резали всех подряд…
Твердислав успел понять, откуда взялся жуткий смрад из пасти привидевшегося чудовища. Так пахнет человеческая кровь, пролившаяся в костёр.
Через всю поляну он увидел одного из дозорных, который – уже, по сути, убитый – ещё приподнимался, ладонями зажимал распоротое горло и хотел что-то кричать. Твердята больше почувствовал, чем услышал его:
– Беда, братие!.. Боронись!..
Невозможно было позволить доброму воину умереть с мыслью, что его отчаянный последний призыв так и остался никем не услышанным. Твердислав потянулся к мечу и начал вставать. Собственное тело едва его слушалось. Оно спало, побеждённое могучим зельем, вмешанным в лакомое вино, и никак не могло пробудиться. Твердята застонал, в кровь закусил губу, и руки, подстёгнутые болью, перестали виснуть как плети, вытащили из ножен клинок.
Вурдалаки заметили его движение. Сразу двое устремились к боярину с разных сторон, молча, словно волки, травящие лося. Пенёк выбрал одного из двоих и шагнул навстречу, замахиваясь мечом. Громко сказано – замахиваясь!.. Безмерная усталость подгибала колени, отнимала сосредоточение, родной меч перестал быть разумным живым продолжением его рук, его воли…
И тут пасть бы Твердяте безо всякой чести, зарезанному, как беспомощная овца, – выручило несчастье. Попался под ноги корень, и ноги не уследили, не успели перескочить. А может, дерево само выпростало корешок из земли, пожалело боярина?.. Запнулся Твердислав и упал, тем самым нечаянно увернувшись от косого удара, близко пронёсшего смерть… Падение и удар о холодную землю помогли телу ещё хоть мало освободиться от дрёмы. И пускай уже не тот был боярин, что лет десять назад, – руки вспомнили и всё сделали сами. Твердята перекатился прочь и, катясь, рубанул ворога чуть повыше завязок хорошего кожаного сапожка. Кровь брызнула родником!.. Сапожное голенище, жилы и кость – всё как есть прошёл добрый клинок, не осрамил друга-хозяина. Всё-таки матёрого кметя, поседевшего за воинскими науками и трудами, играючи не возьмёшь!