– Похоже на то.
Герман лениво похрустывал свежим огурцом: вот тут, кроме нитратов и прочих пестицидов, уж точно ничего не подмешано. А с ними он уж как-нибудь справится!
– Насчет того дела, с Кириллом… новости какие-нибудь были?
– Может, и были. – Никита лениво ел картошку. Раз так, Герману тоже можно. Странно: несмотря ни на что, ему все сильнее хотелось есть. – Да разве мне кто сообщит? Но что может быть нового? Только Кирилл знает, что сделал и почему.
Герман кивнул, отводя глаза. А если не только? Ничего не известно, конечно, однако присутствие Никиты в тот вечер у Кирилла теперь не кажется простым совпадением!
– Выпьем за его память, – Никита Семенович проворно наполнил рюмки, взглянул прямо, открыто. – Знаю, ты его не любил, ну а мы тут больше года бок о бок прожили, пока Дашенька живая была. Горе его сломило, беднягу. И то сказать – не всякому такое по силам!
Эта садистская жалость палача к жертве чуть не выбила из Германа всякое самообладание. Но вспомнил, какими слезами рыдал Никита, оплакивая Дашеньку, – и снова ощутил в себе ни с чем не сравнимое, восхитительное спокойствие близкого торжества справедливости.
– Извини, пить не буду, – сказал, так же прямо и открыто глядя в ненавистные глаза. – И отношение мое к Кириллу тут ни при чем. Сейчас я бы даже за собственное здоровье не выпил. Нельзя, сказал же. Как видишь, у каждого есть свои табу. Мне – пить, тебе в баньку ходить. Почему, кстати, я забыл?
– Да какими-то лишаями покрываюсь, черт его знает, – застеснялся Никита Семенович.
Герман хохотнул:
– Ой, извини, я вспомнил вдруг… Один типус в колонии, где я работал, – не представляешь, чего я там только не навидался! – рассказывал дивную историю, почему человек может перестать в баню ходить с компанией. Скажем, «петухам» насильно делали на заднице татуировку: червонных тузов.
– Червонных тузов – это если каталу за мухлеж опускают или проигравшего – за карточные долги. А вообще-то «петухов» пчелками метят, насколько я знаю, – с сомнением покачал головой Никита Семенович.
Герман глаз с него не сводил, вслушивался в каждую интонацию, но не уловил ни малейшей заминки, ни смущения. Ну, может быть, след, нечаянно данный Стольником, ложный. Но раскачать эту лодку можно попробовать еще.
– Нет, я точно помню: именно тузы! Мне даже кличку этого мужика назвали. Вернее, две: раньше он звался Замазкой, а потом, когда вышел на волю, быстренько замаскировался. Однако фантазии не хватило: новая кличка тоже из лексикона шулеров. Вольт.
О-го… Волна резко толкнула снизу лодку, которую он «раскачал», и Герман схватился за борта, чтобы не опрокинуться. Случайность? Или что-то другое вызвало этот молниеносный высверк в глазах Никиты?
Нет, вдруг понял Герман, не случайность! Он попал в точку, подсказка Альбины помогла! И, брякнув кличку Вольт, Герман все равно что бросил Семенычу вызов.
Он почти физически ощутил, как отяжелел, сгустился между ними воздух. Этот мгновенный выброс внезапной ненависти зацементировал пространство, воздвиг между двумя сотрапезниками невидимую баррикаду. Теперь, очевидно, должна была начаться перестрелка.
И Никита первым взвел курок.
– Вольт, значит? – он уперся ладонями в стол. – И чего еще ты там наслушался, в зоне?
Невинный вроде бы вопрос, но все, все мгновенно изменилось: поза, взгляд, интонация! Напротив сидел совершенно другой человек… и Герман вдруг вспомнил, что плащ с пистолетом во внутреннем кармане он повесил на крючок возле кухонной двери.
Далековато… Почувствовал себя голым, незащищенным. Но мгновение тревоги сразу отошло. Ведь и Никита не вооружен. А если честно, не хочется выбивать признания под дулом револьвера или вообще палить с порога. Ненависть, привычная, сроднившаяся с ним ненависть к убийце и мучителю Дашеньки, всей семьи была сейчас обуздана рассказом отца. Да, Кавалеров-старший сам был виновен в постигшей его каре, но сын-то его…
Нет. Герман еще не готов направлять на Никиту пистолет. Сначала – все выяснить.
– Чего наслушался, говоришь? Много чего! Например, узнал, что этот Вольт охотился за перстнем Хингана. Хотя у него и свой был – на пальце наколотый, вроде как у тебя.
Рука на столе конвульсивно сжалась в кулак, повернулась, пряча татуировку. Ну да – при острой необходимости в баню и в трусах можно сходить, а не станешь же перчатки все время носить!
– Не понял, – сказал Никита. – Какой перстень Хингана? Тот, с которым Миха сбежал?
Ну и ну… Значит, еще далеко до взаимных откровений? Никита постепенно овладевает собой. Странно. Ринулся прочь от баррикады, окопался, затаился… Почему? Ведь только что от него исходили волны откровенной радости: не надо больше притворяться, таиться, можно наконец открыто вцепиться в горло ненавистному Налетову. И вдруг такой откат. Что он задумал? А может быть… может быть, все, что было выяснено пять часов назад в Нижнем Новгороде, не более чем домыслы, цепь случайных совпадений, а на самом-то деле не существует человека, которому Налетовы обязаны своей страшной бедой? И случившееся с Дашенькой – чье-то преступление, но не месть… давняя, застарелая, но не потерявшая своей остроты месть!
Что делать? Принять условия игры? Или, наоборот, раскрыться для удара, спровоцировать Никиту?
– Давай, вали все на мертвого, – буркнул Герман, утыкаясь в огурец-спаситель. – Миха сбежал! Ты его видел – беглого?
– А ты его видел – мертвого? – последовал спокойный ответ.
Герман стиснул кулаки, остро, как боль, ощутив свою полнейшую беспомощность. Уж, казалось бы, пока ехал, мог бы подготовиться к этому разговору. Но… не смог. Вместо того чтобы выковать цепочку каверзных вопросов, которая в конце концов оплела бы врага, он метался мыслями от сомнений к нарастающей убежденности; от Альбины к рассказу отца; потом к дорожной инспекции, встреча с которой при его скорости движения была бы очень нежелательна; к тайному, даже от себя скрываемому опасению, не подведет ли сердце; с попытками увязать торопливую информацию Альбины с тем, что уже знал сам… Да мало ли что лезло в голову! И он упрекал, непрестанно упрекал себя за то, что так стремительно сорвался с места, когда надо было хорошенько выспросить Альбину, сопоставить факты, расположить их последовательно, проанализировать… Нет, ринулся очертя голову. Оказалось, что он не аналитик, совсем нет. Он исполнитель! Просто мститель-убийца, если угодно. Для него мучительна изощренная игра умов, столкновение самообладаний, это нравственное запихивание иголок под ногти. Он не умеет долго блефовать. Это удел карточных шулеров! Зачем врать, если он и так все знает – и, главное, Никита не может не чуять этого своим отнюдь не притупившимся нюхом опытного убийцы!
Глупо. Кавалеров никогда ничего не выдаст невзначай – именно потому, что слишком опытен. Его не спровоцировать: такие дешевки возможны только в детективах, когда после одного неосторожно сказанного слова преступник вдруг начинает рассыпаться на части, словно полено – от удара колуном. Все эти хвастливые исповеди злодеев перед лицом жертвы – не более чем литературные натяжки. Заставить говорить может только страх. Поэтому хватит строить из себя Порфирия Петровича, допрашивающего Родиона Раскольникова. Все, что хочет Герман услышать, Никита скажет ему – именно под дулом револьвера. С этого все-таки и надо было начинать! Хотя еще не поздно.