Ну, руки как руки.
Его вдруг затрясло. Футболка – хоть выжми, волосы влажные, да и на подушке отпечаталось сырое пятно на месте его головы.
Ну и сны же снятся на Пасху!
Да, ведь сегодня уже Пасха, то-то пахнет в доме так хорошо, сладко, сдобно.
Герман приветственно улыбнулся иконке в углу: так и не научился вскидывать руку в крестном знамении, не чувствуя себя при этом «книжником и фарисеем», – и, взяв из шкафа сухое белье, вышел в коридор.
Настывший за ночь пол приятно холодил босые ноги, снимая остатки сонного угара. Может, он и впрямь угорел? Баба Люба небось возилась до полночи с куличами.
Герман заглянул на кухню, но хозяйку не увидел. Корову доит, конечно. Торопится: ведь сегодня всех желающих побывать у заутрени соберет автобус, на который расщедрился начальник ИТУ, и повезет в соседнее село, в церковь.
Герман вошел в закуток, который приспособил под «ванную», разделся, встал в лохань и вылил на себя два ведра воды, приготовленных с вечера.
Телу стало легче.
Вернулся к себе, поспешно оделся. Повозил бритвой по щекам – кое-как, не заботясь о результате. Опять стало страшно смотреть в зеркало.
Что же это творится с ним, Господи?..
Привидевшееся сегодня в кошмарном, омерзительном сне было именно тем, ради чего Герман оказался здесь, в богом забытой деревеньке Синичке, знаменитой в истории Отечества только одним: в километре от нее находилось исправительно-трудовое учреждение номер восемнадцать. То самое, куда, по приговору суда «милостивого и справедливого», определены отбывать наказание Антон Мазурков и Максим Рассохин. Те самые Антон и Макс, которые вместе с Сергеем Цимбалом, более известным как Хинган, однажды уничтожили семью Налетовых.
Герман оглянулся на отпечаток своей головы на подушке и, погасив свет, вышел из комнаты. Ощупью нашел на вешалке куртку, продрался сквозь тесные, заставленные сенцы на крыльцо. Не прощаясь, прихлопнул калиточку. Баба Люба, надо думать, привыкла к причудам своего угрюмого постояльца, да и занята она сейчас совершенно другими мыслями – благостными, светлыми, тихими…
Герман споткнулся; остановился, закинув голову. На востоке уже чуть брезжило, ну а для него близость утра означала только одно: привычный приступ тоски и ненависти – больше, пожалуй, к себе самому, чем к кому-то другому.
Он побежал по дороге, оступаясь в глубоких, прихваченных морозцем колеях, иногда нервно передергиваясь, словно пытаясь стряхнуть с плеч какую-то тяжесть. Но в том-то и дело, что судьба взвалила ее на Германа мгновенно, а вот чтобы стряхнуть… уже второй год пошел, как гнетет она, давит к земле, и что ни делает Герман, груз этот становится все мучительнее.
Он покинул Москву вскоре после того, как еще три смерти разом обрушились на него с внезапностью Божьей кары, наполнив сердце болью, опустошив и высосав душу.
Вот странно – даже смерть Хингана почему-то стала мукой!
…Однажды утром Никита Семенович без стука распахнул дверь в его комнату – и Герман, вскинувшись на постели, понял: пришла какая-то беда. Ринулся вслед за сторожем в подвал – и застыл, глядя на Хингана, скорчившегося в углу. Горло его было перетянуто черными колготками, и голые ноги, с которых никакие гормоны и эпиляции так и не смогли вывести обильных волос, нелепо растопырились, сведенные предсмертной судорогой. В комнатушке пахло кровью, но Герман не сразу обратил внимание на руку Хингана. Вернее, кровавую культю. Палец, на котором тот всегда носил перстень, был отрублен! Перстень исчез.
Помнится, Германа всегда удивляла утонченная красота кольца, однако он почему-то был уверен, что это подделка, нестоящая вещица. Снять ее было невозможно: перстень буквально врос в отекший палец. К тому же Герман не видел особого вреда в том, что эта мелочь останется у Хингана: считал, что его память надежно заблокирована!
В эту минуту Герман ощутил прежде всего какую-то полудетскую обиду на судьбу: ну почему теперь, когда он столько сил положил, разыскивая сбежавшего Хингана, когда нашел его наконец и с риском для жизни смог притащить обратно во Внуково, – почему именно теперь жадность настолько одолела Миху, что заставила его не просто убить – убить, ограбить, предать?..
Да, вместе с перстнем исчез и Миха. Трясясь от злости, путаясь в словах, Никита Семенович бессвязно описывал какой-то их спор насчет того, кому караулить Хингана. Герман не слушал – только смотрел и смотрел на труп, потирая слева грудь, где болезненно ныло сердце. Почему он так привязался к Михе, почему так ударило случившееся? Потому что предал человек, которому Герман доверился всецело, который с мрачным энтузиазмом разделял его мстительность, помогал, без которого бы… Да он слишком многим обязан Михе, чтобы упрекать его!
Нет. Герман не мучился бы так, если бы тот обчистил дачу и сбежал, но убить Хингана… Рано! Рано! Тот еще не испил всей чаши, не испытал всей боли и унижений, которые заслужил своим изуверством. Теперь он был спасен от этой участи, Миха исчез… А Герман снова ощущал ту же мучительную тоску неутоленной ярости, которая только-только начала было утихать.
Но и этого, на взгляд судьбы, оказалось для него мало… еще мало после того дня, который они провели вместе с Семенычем, долбя бетонный пол, копая яму, зарывая в ней Хингана… после ночи, последовавшей за всем этим…
Наутро ему позвонили и попросили приехать на опознание трупа.
Погиб Кирилл.
Погиб… Застрелился после того, как его «Мицубиси» столкнул с эстакады машину с двумя женщинами. Одна осталась жива – выпала в снег из распахнувшейся дверцы, вторая погибла при взрыве.
Наверное, Кирилл сошел с ума. Другого объяснения случившемуся Герман не мог подобрать! Никита Семенович, приезжавший к нему накануне делать уборку, рассказал, что тот был совершенно не в себе. Семеныч застал у него двух потаскушек – обычное явление в квартире Кирилла, – которых Смольников внезапно выгнал в приступе дикой ярости. Потом вдруг бросился вон из квартиры. Никита ждал его, ждал, да так и уехал, боясь опоздать на последнюю электричку. А вон что оказалось…
Герман хоронил зятя один: родители были слишком слабы, чтобы ехать, а Ладе вообще решили ничего не говорить. Конечно, она совершенно не помнила Кирилла, но… кому, как не Герману, знать, до чего же внезапно иногда пробуждается память!
Он не чувствовал жалости к зятю – только странную озлобленность, что лежит Кирилл теперь в этой узкой оградке старого кладбища рядом с Дашенькой, что, волей-неволей, приходя навестить дорогую девочку, Герман теперь будет вынужден навещать и его. Да, их взаимная неприязнь была слишком долгой, чтобы смягчиться жизнью или даже смертью. А может быть, она еще укрепилась тем, что роль мстителя – и убийцы, что там говорить! – взял на себя не родной отец Дашеньки, а он, Герман. И теперь Кирилл, подобно Михе, предал его, трусливо сбежал – в смерть, оставив ему доделывать кровавую работу.
Теперь уже не в Москве.