«Почему бы и нет?» – легко согласилась Лена.
«Неужели не боитесь? Все же у вас семья, дети, вас ждут».
«Ну, ты же сам сказал, что никаких шансов у меня нет».
«Да. Никаких, – сказал Слава и принес Лене пару листков, положил перед ней на стол. – Вот это вот первое, про которое он говорил, что такое с ним самим было. В целом похоже на то, что он не сильно преувеличил, потому что такое много у кого так или иначе было, если глядеть метафорически».
Он усмехнулся и встал у Лены за спиной, заглядывая ей через плечо. Когда Лена посмотрела на бумагу, ее охватило совершенно то же чувство, что она помнила еще со времени, когда прочитала «Рождественскую звезду», и которого не испытывала с тех пор ни разу: это было чувство, что речь движется, как непрерывный сильный ветер, пробирая холодом и заглушая все остальные звуки вокруг; начиналось стихотворение так:
Это было давно.
Исхудавший от голода, злой,
Шел по кладбищу он
И уже выходил за ворота.
Накрыло Лену еще до того, как стишок оборвался строчками: «В этой грустной своей и возвышенно чистой поэме». Еще на словах:
И как громом ударило
В душу его, и тотчас
Сотни труб закричали
И звёзды посыпались с неба.
И не на них даже, а чуть раньше она ощутила крик труб, и осыпание звезд, и гром, а то, что слова про гром, трубы и звёзды точно пересказывали эффект от слов, уже прочитанных до этого, будто удвоило силу прихода, Лена почувствовала, что душу ее, такую уже устоявшуюся, где всё давно лежало на своих местах: стыд – вот тут, страх – здесь, ликование – вон там, – одним движением речи вдруг перемешало и завертело невероятно, похоже по ощущениям на детское чувство пустоты в животе, если дворовую карусель раскручивали слишком быстро.
«Я не знаю, что тут можно еще добавить, – сказала Лена, отдышавшись и глядя на совершенно отчетливые, будто нарисованные границы каждого из предметов на кухне и на Славу, словно полностью сделанного из чернильных линий (что наполовину было правдой). Когда это чувство слегка отступило, она сказала: – Тут и так всё на месте, я не знаю, что тут может быть еще более сильное, как тут еще может закрутить и выбросить».
«Но вот автора выбросило, говорят. Скатило по лестнице в самую, что ни есть, тьму. Второй стишок не так эффектно работает, – сказал Слава. – Можете даже сейчас его прочитать. Его папа брал, потому что с легкостью мог воспроизвести обстановку того, что там происходит. Там про комнату, про темноту, но в целом непонятно, к чему автор ведет. На папу стишок никак не действовал, там, видимо, дело в эффектном финале. Автор – как раз тот авантюрист, про которого я рассказывал, это как раз тот стишок, по слухам, который у него нашли, когда к нему вломились. А может, чья-то мистификация, кто-нибудь за него написал и выдал за такую загадку, у которой нет, на самом деле, ответа».
Лена с любопытством глянула в очередной листок. Там были мытарства человека, запершегося в темноте и размышляющего о том о сём, в стишке не хватало двух строчек, и, видно, или действительно в них было дело, либо не было никаких строк, так, возможно, все и заканчивалось безымянным поэтом. Походило на то, что кто-то пытался выдать обыкновенное стихотворение за литру.
«Есть варианты?» – спросил Слава, устраивая на столе чай для себя и Лены, так что ей пришлось подвинуть в сторону листочки.
«Нету, – сказала она. – Мне кажется, что это, да, подделка».
«А папа очень серьезно отнесся, – сказал Слава. – Каждый вечер запирался, шум моря себе в наушниках включал и сидел так в полной темноте, все повторял, повторял. Сначала это раздражало, а потом дочка даже засыпать стала под этот его бубнеж, как под колыбельную, хорошо, что она еще тогда не говорила и не особо что-то понимала, потому что там есть пара сомнительных мест, согласитесь. Ну а потом он, видимо, вспомнил или другой какой стишок, или еще что. И нашли мы его уже утром, на полу, рядом с разбитыми очками, а в наушниках так море и шумело. Доигрался он в эти свои игры. И, конечно, вот эти вот деньги, что он зашибал, торгуя, они сделали мое детство совершенно незабываемым и безбедным, но лучше бы это было как-нибудь по-другому сделано. Я как представлю, сколько людей оказались тоже с инсультами и инфарктами, сколько кто-то другой не получил, когда был ребенком, потому что его отец или мать покупали вот эту дрянь, не знаю. Хорошо, что сейчас так; хорошо, что все наркоманы переместились в интернет; пусть лучше будет, как сейчас. Мама говорит, что наркоманы все равно бы нашли, куда деньги потратить, что пора бы взрослеть, а не маяться дурью, что те люди нашли бы, как себя развлечь, раз уж решили вставиться, или за спиртом бы побежали, или за герычем, и неизвестно, что хуже – стишки или героин».
«Нет, ну стишки стерильнее, в любом случае, и разбодяжить их невозможно никаким образом», – пошутила Лена.
«Есть такое, да», – согласился Слава, чернила перетекали внутри его контура в зависимости от того, менялось ли положение его тела или что-то в мимике, при этом понять, что именно менялось, Лена не могла, она могла только мысленно сравнить Славу с котом из «Голубого щенка» и пытаться не выдать, что ее забавляет это наложение прихода, с каким она приехала в Тагил, на тот, какой получила на этой кухне. «И еще, говорят, они отпускают иногда сами. Просто уходят без следа, как бы из жалости. Или с ума сводят, как Блока, например».
«Блок умер от воспаления сердечных клапанов, стыдно не знать, – уколола его Лена. – Правда, не представляю, с какой интенсивностью он писал, чтобы до такого себя довести. Мне вот регулярно приходится обследования проходить, такого все же нет. Полагаю, что это оттого, что я, совершенно очевидно, – не Блок».
«Я сказал однажды отцу, что он холодок не узнает, если даже тот воплотится в живого человека и перед ним будет ходить туда-сюда, что уж о тексте говорить», – продолжил каяться Слава, глядя на то, как гостья смотрит на него, пытаясь понять, насколько отвратителен он в ее глазах этими признаниями, но она не могла относиться к Славе с осуждением. Столько ею было сказано в сердцах такого, чего она порой и не думала вовсе, а просто ляпнула из природной злокозненности, в тот момент скандала, когда интереснее уязвить, чем сказать что-нибудь другое, когда из обидных тропов выбиралась сама собой гипербола. Столько о самой себе подумано было вечерами, когда в доведении себя упреками до отчаянного сердечного боя имелась даже своеобразная радость.
«Слава, хорош себя драконить, – сказала Лена поэтому. – Что было – то было. Мало ли что было сказано. Ты, в конце концов, не на помойку отца выбросил».
«Дело не в том, что было сказано, – устало отвечал Слава. – Хуже, что многое не сказано было в каком-то стеснении. Хорошее почему-то труднее говорить, чем плохое, плохое как-то само вылетает. И подумать не успел – вот оно. Я к чему? На похороны его столько людей собралось, и не все бандиты и наркоманы, как ни странно. Не только любопытные, хотя и таких хватало. Отец еще до болячек успел ведь и архивы полурелигиозных текстов собрать, и подарить, кому надо, причем не только местную епархию порадовал, там представители нескольких крупных конфессий присутствовали, притом что сам он был не ахти какой верующий, если уж во что верил, то в силу, так сказать, художественного слова. К тому еще пришли и неизвестные люди, которым он когда- то помог материально и морально. Те, кого он закопал, когда его пытались кинуть, понятно, не пришли, к ним он и присоединился, потому что кинул сам себя в итоге, так получается? И меня беспокоит, ну, вот эгоистично так говорить, насколько я – это он, насколько я уперт в том, чем занимаюсь, и насколько обманываю себя, занимаясь именно этим?»