– Откуда мне было знать? – шептала она, еле переводя дух. – Откуда мне было знать, что вы придете в мою жизнь?
Казалось, что для нее ничего не значили пули и стрельба. Одно было важно: чтобы Луи знал, что она никогда не любила Шарля.
Он ничего не говорил. И ей хотелось, чтобы он молчал долго-долго. Вдруг она вспомнила о Барлаше и оглянулась.
– Где Барлаш? – спросила она, и сердце ее вдруг упало.
– Он приближается, – ответил Луи. – Он все время медленно шел за вами, чтобы отвести огонь на себя.
Они обернулись и стали поджидать Барлаша, который как будто шел не в том направлении и с какой-то странной неуверенностью в движениях. Луи, а вслед за ним Дезирэ побежали к нему навстречу.
– Ca у est, – произнес Барлаш, что не может быть переведено, но имеет много значений. – Ca у est.
И он медленно опустился на снег. Барлаш сидел совершенно прямо, и вдруг Луи и Дезирэ поняли значение его слов. Одна рука Барлаша была спрятана под шубой. Он вынул ее и спрятал за спиной.
Барлаш как будто не обращал на них никакого внимания, но вдруг поднял свою руку и слегка дотронулся до Дезирэ. Затем он обратился к Луи, понизив голос, как он всегда делал, желая отличить своих друзей от тех, кто не был ему другом.
– Что она делает? Я не вижу в темноте. Сейчас темно? А я думал, что темно. Что она делает? Молится? Что? Потому что j’ai mon affaire
[19]. Э, мадемуазель, вы можете это предоставить мне. Я попаду туда, говорю вам, что…
Барлаш поднял палец, затем с хитрым выражением повел им из стороны в сторону.
– Предоставьте это мне. Я проскользну. Кто остановит старика, столько раз раненного? Наверное, уж не апостол Петр. И если le bon Dieu услышит шум у дверей, Он скажет: «Пропустите – это только папаша Барлаш!»
Наступило молчание. И Барлаш тихо закрыл глаза. Он отправился в тот последний путь, который когда-нибудь пройдет каждый из нас.
Золотая пыль
Глава I
Выскочки
La célébrité est comme le feu, qui brûle
de près et illumine de loin
[20].
В славный солнечный день 1869 года Париж высыпал на улицы, чтобы отпраздновать столетний юбилей первого из Наполеонов. Аристократия, генералитет и дипломатический корпус, из ниоткуда повылезшие, как грибы, чествовали величайшего собрата-выскочку, порожденного плодоносным лоном революции.
– Проходимцы все до единого, – сказал Джон Тернер, крупный парижский банкир, с которым мы вместе отправились в церковь Дома инвалидов. – А этот, – собеседник указал на Наполеона Третьего
[21], – самый ловкий из них.
Кое-как втиснувшись в величественный храм, мы затесались в толпу людей, носивших на плечах эполеты, но не знавших тягот войны. Присутствовали и дамы. Разве красота не внесла свой вклад в возвышение и падение блестящей Второй империи?
[22] Представители почти всех европейских держав поспешили принести дань уважения памяти маленького артиллерийского офицера-корсиканца.
Что до меня, то я пришел из чистого любопытства, как, без сомнения, и многие прочие. Если вообще тут кто-то испытывал искренние чувства. Например, мой сосед, дородный господин в мундире придворного, разражался рыданиями лишь тогда, когда смолкший орган позволял всем стать свидетелями его скорби.
– Кто это? – поинтересовался я у своего спутника.
– Легитимист
[23], рассчитывающий занять пост при Наполеоне, – с присущей ему прямотой ответил Джон Тернер.
– И что же? Он плачет от того, что родившийся сто лет назад умер?
– Нет. Он плачет в надежде, что племянник умершего вдруг да и заметит его эмоции.
Трудно сказать, умен или глуп Джон Тернер на самом деле. Его округлое, одутловатое лицо всегда хранит совершенную невозмутимость: ни морщинки, ни движения губ или бровей, способных выдать скрытые мысли. Неизменно добродушный и безразличный, средних лет холостяк, мир которого отнюдь не пуст, но полон… вкусной еды.
Природа наградила меня длинными ногами (равно пригодными убегать как от бейлифов
[24], так и от брачных уз, как любят шутить мои родственницы), поэтому я получил возможность смотреть поверх голов большинства из присутствующих, и впервые в жизни разглядеть Наполеона III. Человеческий ум – вещь гораздо менее значительная, нежели склонны уверять нас те, кто не допускает существования вещей, не подвластных рассудку. В этот миг я напрочь потерял интерес к тому, что кроется за этими тусклыми, невыразительными глазами. Забыл, что предо мной делатель истории, тот, кого хроники, создаваемые в тиши двадцатого столетия, поместят в списке выдающихся французов на второе, вслед за великим дядей, место. Мне просто хотелось понять, способен ли этот человек откликнуться на чрезмерно наглядное выражение эмоций со стороны моего соседа в мундире придворного.
Наблюдатель и проницательнее меня вряд ли сумел бы выудить что-то из спокойных, бледных черт императора, который своей невозмутимостью напоминал скорее наших соотечественников, чем французов. Служба продолжалась, завораживая искусными возвышениями и понижениями тона голоса и музыки, которые, склонен я полагать, вернули не одну впечатлительную душу в лоно католической церкви. Джон Тернер хмыкнул вдруг на манер, свойственный толстякам.
– Все смеюсь над вашей историей с ящиком из-под пианино, – пояснил он.
Незадолго до того я рассказал ему, как проник на отправляющийся в Кале из Дувра пакетбот под видом пианино, якобы помещенного в изготовленный месье Эраром ящик. Мой слуга развлекал разговором бейлифа, приставленного караулить меня на причале, в то время как оба они помогали опустить ящик со мной в трюм. Удивление моих попутчиков при виде того, как Лумер преспокойно вывернул шурупы и выпустил меня из заточения посреди пути через Ла-Манш, безмерно потешало Джона Тернера. Он готов был пересказывать эту историю без конца, а иногда даже приближал сей конец, багровея в приступе апоплексического веселья. Вот и теперь он хохотнул прямо посреди торжественной службы. Но меня, как персону более впечатлительную по части внешних обрядов и помпы, в данный момент занимало лишь происходящее вокруг нас. Будоражащее кровь бегство от кредиторов уже стало достоянием прошлого – время летит быстро, а я, вопреки мнению иных, вовсе не лежебока, не способный ловить момент.