Старший из поляков дал команду: «Отставить!» и перешёл на французский:
— Мы расстреливаем поджигателей, месье.
— Поджигателей? — офицерик без особого интереса скользнул глазами по лицу Александра Модестовича, по фигуре Черевичника, поднимающегося с колен, опять, уже внимательней, посмотрел на Александра Модестовича. — Неужели этот романтический юноша поджёг Москву? Как непохоже на него! Ему бы писать девицам в альбомы, а не забавляться с огнём! — и, немного поразмыслив, строго изогнул брови. — Это правда?..
— Вот приказ! — глазом не моргнул поляк.
Александр Модестович, посчитав, что вопрос относится и к нему, отвернулся, не желал объясняться ни с поляками, ни с этим щёголем. И не увидел главного — как французский офицерик с иронической улыбкой тронул поводья, подъехал поближе, будто бы намереваясь взять приказ, но вдруг выхватил саблю и с такой силой обрушил её на поляка, что уж тому, бедняге, вмиг пришёл околеванец, не защитили от удара ни картонный кивер, ни широкая кокарда. Драгуны, как по команде, набросились на улан, оторопевших от неожиданности, подмяли их лошадьми и в мгновение ока посекли саблями, так что те не успели сделать и выстрела. Затем драгуны спешились, направились в подклет, откуда доносились громкие голоса оставшихся улан. Минуты не прошло, глухо звякнули клинки, и всё стихло.
Глава 10
Офицерик этот с отрядом драгун уехал так же внезапно, как и появился, уехал, не назвавшись, не открыв мотивов своего поступка (нельзя не согласиться, поступка весьма необычного, загадочного даже, — с какой стороны ни подступись, — так что ежели кто не мог принимать сего ребуса, как есть, и, не зная всех обстоятельств, хотел непременно доискаться, где собака зарыта, тому не мудрено было бы и голову сломать), оставив Александра Модестовича и Черевичника, теряющихся в догадках, посреди двора, над трупами тех, кто взялся было вершить над ними суд, — суд неправедный и немилосердный, — кто взялся оборвать ниточку судьбы, натянутую для чего-то в перстах Божьих, кто, отдавшись волнам страстей человеческих, не почуял провидения Божьего в трудной участи ближнего, кто был сам наказан по сердечной своей слепоте. Но двумя месяцами позже Александр Модестович услышал от одного русского офицера, которому извлекал пулю из бедра, довольно обстоятельный рассказ о геройских рейдах по тылам неприятеля некоего Александра Самойловича Фигнера, штабс-капитана, владевшего в совершенстве многими европейскими языками и выдававшего себя то за француза, то за союзного французам немца, то за итальянца и немало досадившего противнику своей деятельностью — похищениями важных документов, поджогами складов, ограблениями обозов, распространением панических слухов и всяческих небылиц о силе российского оружия и о коварных замыслах российского главнокомандования, а то и внезапными нападениями на регулярные войска. И всякий раз метаморфозы Фигнера и дерзкие авантюры сходили ему с рук, ибо прежде изобретательности и смекалки родилась его храбрость, а храбрый, известно, — по лезвию бритвы пройдёт, не порежется. От того же раненого офицера Александр Модестович узнал, что штабс-капитан Фигнер провёл в занятой французами Москве несколько дней; сколько подвигов он там совершил, скольких невинных спас от расправы, — то немногим известно. Фигнер не любил расписывать в компаниях свои деяния, ибо, помимо прочих достоинств, был ещё и скромен, а те легенды, что ходили о нём, одна другую обгоняя, происходили исключительно из рассказов его восхищенных друзей, солдат, следовавших за ним в огонь и в воду. И по описанию наружности сей герой был схож с благородным спасителем Александра Модестовича: худощавый, бледный, с тёмными кругами под глазами — как бы не вполне здоровый, на пристрастный взгляд медика. А что до картинного гарцевания, до выправки напоказ и некоторого манерничанья, то, подумал Александр Модестович, это могло быть только образом — одним из образов, в кои сказанный Фигнер входил мастерски, забавляясь; должно полагать, в нём пропадал великий актёр, и в тот день, когда Фигнер родился в дворянской семье, а не в балагане, театральные подмостки много потеряли.
Однако не будем забегать далеко наперёд, вернёмся в первопрестольный град, в 4-е сентября — тот самый день, в который пожар московский достиг своего апогея... Едва отряд этих диковинных французов скрылся из глаз, едва герои наши уразумели, что опять свободны и поснимали друг с друга путы, как Александр Модестович вышел со двора, намереваясь побыстрее добраться до известного уже дома на Покровке и отнять-таки Ольгу у подлеца Пшебыльского. Причём мысли Александра Модестовича были так заняты этим предприятием, что он не смекнул ни кликнуть за собой Черевичника, ни подобрать во дворе лавки один из уланских карабинов, — любой здравомыслящий человек так и поступил бы, но Александр Модестович, несомненно, характер сильный, был в значительной степени натурой поэтической, мечтательной, в связи с этим — несколько рассеянной, что с первого взгляда подметил Фишер, а главное, он был прирождённым лекарем, гуманистом, крепко уверовавшим в то, что умение, знание, милосердие, бескорыстие и сочувствие — силы гораздо более весомые и действенные, нежели все неисчислимые промышления зла — вроде принуждения, обмана, измены, оговора... — вместе взятые. Александр Модестович, кажется, иногда забывал, с кем имел дело. И его вполне определённо можно было бы назвать безрассудным, а также незадачливым, если бы ему на самом деле кое-что не удавалось. Не стоит, однако, и сбрасывать со счетов, что шёл Александру Модестовичу всего лишь двадцатый год, и был он влюблён, и жил более сердцем, страстью, нежели хладным умом, опытом и расчётом, и, по неискушённости, по юношеской восторженности (а в идеалах сего возраста ей в полной мере отдаётся дань) склонен был ещё верить в торжество добра, справедливости на грешной земле. Быть может, поэтому он иногда ошибался в оценках и преувеличивал собственные силы, быть может, поэтому он полагал, что справится с Пшебыльским в одиночку, голыми руками, едва только доберётся до него.
Вся улица была охвачена огнём. Александр Модестович бежал по ней, подгоняемый сильными порывами ветра, прикрывая лицо от нестерпимого жара то локтем, то полями шляпы, но это мало помогало — раскалённый воздух проникал всюду, он обжигал дыхание, он припекал сквозь одежду. Искры, как пчёлы, жалили в шею, в щёки, в кисти рук; серые хлопья пепла, будто снег, проносились в воздухе, набивались в глаза и уши, стелились позёмкой. Чёрный дым вытеснял небо...
Свернув в какой-то проулок, ещё не объятый пламенем, Александр Модестович приостановился отдышаться. Фалды его сюртука дымились; ещё минута в том пекле, и они бы вспыхнули. В горле першило, саднили ожоги на руках, жаром пылало лицо. Александр Модестович скинул сюртук и притоптал тлеющие места. Платье его, и без того пришедшее к сему времени в довольно ветхое состояние, приобрело теперь совершенно жалкий вид. Но это нисколько не смутило Александра Модестовича; редкий человек сейчас выглядел франтом. Франтовство ныне было не в почёте и небезопасно, ибо мародёры не оставляли без внимания ни одного прохожего — так и шарили алчными глазами по его фигуре. Александр Модестович уже не раз видел, как мародёры снимали с какого-нибудь горемыки-горожанина сапоги, или шейный платок, или кушак, или приглянувшуюся им шёлковую рубаху, как выворачивали его карманы, не брезгуя никакой мелочью, как даже с дам срывали яркие капоры, спенсеры и модные кашемировые шали и засовывали в свои бездонные мешки.